Оголился сад, под макушками тополей мечется ветер, скупо стелет под ноги кумачовые листья. Дошла до беседки, увидала, как из тернов вышел кто-то и стал, перегородив дорогу.
— Анна, ты?
По голосу узнала Александра. Подошел, горбатясь, руки растопыривая.
— Значит, забыла про то, как шесть лет вместе жили?.. Совесть-то всю в солдатках порастрепала? Эх, ты, хлюстанка!
Думала Анна, что вот сейчас повалит наземь, будет бить коваными солдатскими ботинками, как в то время, когда жили вместе, но Александр неожиданно стал на колени, в сырую пахучую грязь, глухо сказал, протягивая вперед руки:
— Аннушка, пожалей!.. Я ли тебя не кохал? Я ли с тобой не нянчился, будто с малым дитем?.. Помнишь, бывало, мать родную словом черным обижал, когда зачинала она тебя ругать. Аль забыта наша любовь? А я шел из-за границев, одну думку имел: тебя увидать… А ты… Эх!..
Тяжело привстал, выпрямился и пошел по тернам не оглядываясь. На повороте обернулся назад, крикнул хрипло:
— Н-но попомни мое слово!.. Не вернешься ко мне, не бросишь свово хахаля — худого наделаю я!..
Постояла Анна. В середке змеей жалость греется к нему, вот к этому, с каким шесть лет жила под одной крышей… С той поры и пошло. Чаще задумывалась Анна, вспоминая прошлое, не хотела ворошить в памяти дни разладов, когда бил ее муж смертным боем, а вспоминала только светлое, радостью окропленное, и от этого сердце набухало теплотой к прошлому и к Александру, а образ Арсения меркнул туманом, уходил куда-то назад…
Не узнавал Арсений в ней прежнюю Анну, нелюдимей с ним стала, назад перегнувшись и выпятив живот, молчком ходила по комнатам, баб сторонилась, и все чаще ловил на себе Арсений взгляд ее, ненавидящий и горький.
В полночь на степном гумне близ Авдюшкина лога сгорели три прикладка коллективского сена. После первых кочетов к Арсению в одних исподниках прибежал из флигеля чеботарь Митроха, загремел в измалеванное морозом окно:
— Подымайсь!.. Сено горит… Поджог!
Не одеваясь, выскочил Арсений на крыльцо, глянул через чубатые вишняки в степь и, зубов не разжимая, крепко выругался. За бугром, над полотнищем голубого снега, сгибаясь под ветром, до самого месяца вскидывался багровый столб. Дед Артем вывел из конюшни кобыленку, обротал ее, животом навалился на острую хребтину, кряхтя перекинул ноги и охлюпкой поскакал к пожару. Проезжая мимо крыльца, крикнул Арсению:
— По злобе это!.. Чалушка моя, скотинка… С голоду она теперь погибнет!.. Завязывай хвосты кругом и выгоняй с базу!..
Зарею пошел Арсений на пожарище. Вокруг вороха дымной золы курилась раздетая земля, доверчиво высматривали зеленые былки.
Присел Арсений на корточки, вгляделся: на запотевшей земле, на талом снегу вылегли следы кованых английских ботинок, черными рябинами чернели ямки, вдавленные шапками гвоздей. Закурил Арсений, вглядываясь в стежку, завязанную по степи путаными узлами, зашагал к Качаловке. Следы завивались петлями, пропадали; оскользаясь, скребли ледок над буераком, — и по людскому следу, как по звериному, уверенно, молча, шел Арсений. У крайнего гумна, у плетня Александрова, пропали следы… Крякнул Арсений, перекинул отцовскую централку с плеча на плечо, направился по дороге к коллективу.
Бабка-повитуха шлепнула рукой по скользкому тельцу, обмывая в цыбарке руки, крикнула за перегородку:
— Слышь, Арсений, коммуненка баба родила!.. Поди, крестить не будешь?..
Молча раздвинул Арсений ситцевый полог, из-под закровяненного одеяла глянула посинелая Анна на него ненавидящими глазами, зашипела, глотая слезы:
— Уйди, нелюбый!.. Глазыньки мои на тебя не глядели бы!..
Отвернулась к стене и заплакала.
Лежала жизнь ровная, как набитый землею шлях, а теперь стынет в горле соленый ком и горе сердце Арсения берет волчьей хваткой.
Дня через два в клуню пошел Арсений, домолачивать остатки проса. Провозились с двигателем до темного, пока пустили — смерклось, за темным ворохом тополей прижухла ночь.
— Арсений Андреевич, выдь на час!..
Вышел. Возле дощатой стены увидал Анну, закутанную в шаль.
— Ты чего, Нюра?
В голосе, чужом и хриплом, не узнал голоса жены:
— Христом богом прошу… Пусти меня к мужу!.. Кличет меня… Говорит, возьму с дитем… А ты, Арсений Андреевич, лихом не помни и не держи меня!.. Все одно — уйду, не люб ты мне больше!
— Допрежь выкорми дитя, посля иди, неволить не стану… А сына тебе не отдам! Я за советскую власть четыре года сражался, израненный весь, а муж твой — кадет… от Врангеля пришел… Вырастет мой парнишка, батрачить на него будет… Не хочу!..
Подошла Анна вплотную, жарко дохнула в лицо Арсению:
— Не дашь дитя?..
— Нет!..
— Не дашь?!.
Злобою вспухло у Арсения сердце, в первый раз за все время житья с Анной сжал кулак, ударить хотел промеж глаз, горевших ненавистью к нему, но сдержался, сказал глухо:
— Гляди, Анна!..
С вечеру, после ужина, покормила Анна ребенка грудью и, накинув платок, вышла во двор. Долго не возвращалась. Арсений, угнувшись над лавкой, чинил хомут. Услышал, как скрипнула дверь. Не поворачивая головы, по шагам узнал Анну. Прошла к люльке, переменила пеленки и молча легла спать. Лег и Арсений. Не спал, ворочался, слышал отрывистое дыхание жены и неровные удары сердца. В полночь уснул. Удушьем навалился сон… Не слыхал, как после первых кочетов кошкою слезла с кровати Анна, не зажигая огня, оделась, закутала в платок дитя и вышла, не скрипнув дверью.
Второй месяц живет Анна у Александра. Попервам — пугливая радость, иногда лишь потаенными слезами просачивалась жалость по привольному житью в коллективе. Потом злобное ворчание свекра:
— Потаскуху привел… Не воняло в нашей хате коммунячьим духом… Дармоедку с нахаленком принял!.. Гнал бы по шеям!..
Александр был ласковым только в первые дни, а за днями, скрашенными лаской, черной чередой пошли дни непосильной работы. Запряг Анну муж в хозяйство, сам все чаще уходил на край поселка, к Лушке-самогонщице, приходил оттуда пьяный, блевотиной расписывал стены и пол. До рассвета просиживал, развалясь на лавке, со сдвинутой на затылок папахой, гундосил, отрыгивая самогоном и самодовольно покручивая усы: