Рената обернулась от мойки, где полоскала стаканы, и с улыбкой посмотрела на него.
— Я думаю, получилось бы что-то взрывчатое — скорее химическое соединение, чем коктейль. Зная твои вкусы… Тебе ведь всегда нравится в женщинах то, что взрывается. Или я не права?
Он рассмеялся. Рената была права.
— Я и ищу что-то взрывчатое, Рената, — ответил он. — Ты очень правильно выразилась. Я в самом деле ищу девушку, которая пришла бы — и взорвалась. Пусть она не будет очень красива. И пусть она будет ноль как актриса. Я бы даже не стал ей указывать, как играть — и режиссеру запретил бы вмешиваться. Пусть делает, как знает — лишь бы продолжала взрываться на экране, то есть перед камерой. И чтобы все время оставалась самой собой… Эти девушки, — он сделал жест в сторону просмотрового зала, — они даже не знают, кто они такие. Они ничего не знают о себе, кроме того, что они актрисы. За ужимками и дипломами, да еще под килограммом грима, их самих даже не видно.
— Так поищи среди непрофессионалок, если актрисы тебя не устраивают, — подсказала Рената.
— Но ты же сама помнишь, сколько раз…
Сколько раз он искал своих героинь среди непрофессиональных актрис! Скольких «девушек с улицы» он пересмотрел и переслушал в поисках чего-то, чего недоставало профессионалкам… И иногда в них это было. В некоторых девушках он находил ту непосредственность, ту свежесть, что искал. Но когда девушек ставили перед камерой, они теряли это — это, а заодно и самих себя. Они просто забывали обо всем, кроме того, что их снимают, и ничто не могло помочь им вспомнить. И он прекрасно их понимал, он бы и сам, наверное, растерялся на их месте. Так уж камера влияет на человека. Мы привыкли ко взглядам окружающих, то есть других людей. А взгляд человека, пусть даже самый беспристрастный взгляд, всегда в какой-то мере субъективен — невозможно быть полностью объективным к себе подобному. Вполне естественно, что ты чувствуешь себя неловко под беспощадно-объективным взглядом камеры. Профессионалы, те по крайней мере привыкли к камере, для них присутствие камеры в порядке вещей. Но профессионалы — это всегда в некотором смысле суррогат. Жаль, что в школе актерского мастерства студентов не учат играть самих себя…
— Раз на раз не приходится, — сказала Рената. — Чем больше ищешь, тем больше шансов найти, — и ведь это, кажется, твои слова.
— Банальнейшая из истин.
— Истина, однако. Я бы на твоем месте расставила сети повсюду.
— И получится, как… — Он задумчиво улыбнулся, глядя в свой бокал, где кубики льда медленно таяли в светло-зеленой жидкости. — Получится, как в той сказке о рыбаке. Он расставил сети — и поймал русалку. Она была красивая. Она была особенная. И она любила его, очень сильно любила. Но — здесь было одно «но» — она не умела ходить… Что ж, она научилась ходить. Выбросила плавники и стала обитательницей суши — а все ради него, ради рыбака. — Он некоторое время молчал, играя кубиками льда, потом продолжил: — И что же ты думаешь, Рената? Однажды рыбак ушел в море — и не вернулся. Утонул, наверное. Хотя — кто знает? — может, встретил другую русалку… Так вот, наша русалочка — теперь женщина — бросилась в море, чтобы быть с ним. И утонула.
Он замолчал, и Рената посмотрела на него в недоумении, догадываясь о скрытом смысле, вложенном им в сказку, но не совсем постигая этот смысл. Габриэле не вкладывал никакого смысла в сказку, по крайней мере, не собирался вкладывать. Он даже не знал, почему вдруг эта сказка пришла ему на ум — скорее всего, по чисто словесной ассоциации с фразой Ренаты «расставить сети».
— Ее сгубило то, что она была особенная? — попробовала угадать Рената, вспомнив, что он сделал ударение на этом слове. — Ты это хотел сказать?
Он пожал плечами.
— Не знаю я, что ее сгубило. Хотя… Я думаю, ее сгубило то, что она не умела плавать. Если бы она родилась женщиной, она бы, может, научилась. Но она была прирожденной русалкой, и вода была ее стихией — пока у нее были плавники. Без плавников она была беспомощна… Не надо было их выбрасывать. И ведь никто не заставлял ее их выбрасывать — а она взяла да и выбросила. Очень непредусмотрительная русалка, — он покачал головой. — Я с детства люблю эту сказку, Рената.
Рената улыбнулась, опять не улавливая хода его мыслей.
— Так напиши киносюжет на ее основе, — сказала она.
Он рассмеялся.
— Издеваешься? Кто же у меня купит такой сюжет? Они ведь ждут счастливого конца — по крайней мере, от меня. Для трагических фильмов у них есть другие авторы. Каждому свое, Рената. Один король не может царствовать в двух королевствах. — Он допил коктейль и посмотрел на часы. — Тебе пора закрываться на обед. Не буду тебя задерживать.
— Я не спешу, Габриэле…
Но он уже слез с табурета и шел к выходу.
— У меня тоже дела, Рената. Я, наверное, послушаюсь твоего совета — пойду распоряжусь, чтобы расставляли сети.
Вероника шла под ослепительным палящим солнцем, безучастно наблюдая, как лица, краски и солнечные блики мелькают вокруг нее. Шум машин, обрывки разговоров, звяканье посуды, доносящиеся из распахнутых окон ресторанов и пиццерий, — все это, наверное, называлось жизнью… Но какая жизнь может быть у мертвого города? Рим был мертвым городом. Город, у которого так много истории, не может быть живым. История — это камни, обломки угасших цивилизаций. Среди обломков ты и сам чувствуешь себя обломком.
Может, она и была обломком — обломком какого-то далекого, не познанного даже ею самой прошлого. Может, в ней сейчас жизни было не больше, чем вот в этом сухом фонтане посреди площади или в том старинном дворце с облупившейся штукатуркой и полуразрушенными скульптурами на крыше. Лучше нью-йоркские небоскребы, если уж на то пошло. Конечно, мало красоты в стекле и бетоне, но это, по крайней мере, сегодняшний день. Небоскребы не вызывают у тебя ощущения чего-то вчерашнего, чего-то «бывшего в употреблении», как исторические памятники этого так называемого «вечного города». Вечный город! Если Рим — вечный город, тогда вечность — это смерть.
Глупое слово «вечность». И глуп был тот, кто его изобрел. Наверняка он не видел дальше порога собственного дома.
Зачем она ездила на эти раскопки? Она поехала в Пьянуру[4], чтобы дотронуться до жизни — до той жизни, которую она всегда знала, до той, что всегда была рядом… До самой живой жизни. И во что превратилась эта жизнь? В груду изъеденных червями и временем костей некогда умершего динозавра! Проклятые, проклятые раскопки. До вчерашнего дня она думала о них как о живых, радуясь тому, что они когда-то жили — жили там, у самых истоков времени, где ей самой тоже очень бы хотелось оказаться. Она как-то не задумывалась над тем, что их уже больше нет. Теперь все было наоборот. Боже, как бы она хотела забыть то, что видела вчера!
Когда кости динозавра достали из ямы, она расплакалась прямо на глазах у всех, бросилась на чью-то грудь и разревелась как последняя идиотка перед целым сборищем народа. А потом сбежала оттуда. Сбежала, потому что не могла этого вынести. Проклятая палеонтология. И как только она могла изучать эту самую мертвую из наук? Как она могла не догадаться раньше, что раскапывать их останки — это то же самое, что присутствовать на их похоронах?
В детстве она читала о них книги — интересные книги с красочными иллюстрациями. Только они были красивее всякой иллюстрации. И ей хотелось узнать о них как можно больше — ей казалось, чем больше она о них узнает, тем живее они станут. А потом кто-то сказал ей, что есть специальная наука, которая занимается ими. Палеонтология. Она решила, что, когда вырастет, будет изучать эту науку.
Теперь ей оставался год до защиты диплома. Но теперь она знала, что никогда не защитит этот диплом. Руководить раскопками — и чтобы все было опять, как вчера? Только не это! Она пошла по ложному пути, спутав жизнь с наукой. Науку изобрели люди, а людей еще не было и в помине, когда жили они. Мама, кстати, всегда говорила ей, что наука — неподходящее занятие для женщины, тем более для красивой женщины. Но ведь мама не знала, почему она изучала палеонтологию. Мама не знала о ее снах. Никто не знал о них.
4
Маленькое местечко неподалеку от Неаполя.