Впрочем, и без подсказки я сообразил, что поднять меня можно разве только краном: ноги были непослушные, словно чужие, а тело стало как чугунная чушка, внутри которой угнездилась незатихающая боль.
Мне подложили кучу замызганных подушек и в таком полусидячем положении подали чашку с горячей похлебкой.
И только тогда я понял, насколько проголодался, – урча, словно подзаборный пес, я жадно глотал подозрительное на вид варево, где изредка попадались крохотные кусочки чего-то похожего на сильно вываренное мясо.
От одной чашки я не насытился, но в ответ на мою немую просьбу о добавке старик решительно покрутил головой – нельзя. Я не стал настаивать, сознавая его правоту, – похоже, я долго голодал, если судить по выпирающим ребрам, и излишек еды будет просто вреден.
Окружавшие меня любопытствующие вскоре разошлись по своим делам, и возле моего ложа остался только старик, девчушка, которая подала мне кувшин, – наверное его внучка – и плосколицый, добродушный на вид толстяк ростом с ноготок.
Изредка поглядывая в мою сторону, он старательно полировал тряпкой объемистое деревянное тулово барабана, похожего на бочку (только обтянутую сверху кожей) и водруженного на козлы.
Видимо, этот старинный музыкальный инструмент выполнял какие-то ритуальные функции. Его потемневшую от времени основу сплошь покрывала тонко выполненная резьба – сценки из неведомой мне жизни, большей частью изображения сплетенных человеческих тел, которые, похоже, сцепились в обычной драке, и фигурки фантастических зверей и птиц.
После еды я впал в состояние полудремы с открытыми глазами, и картинки окружающей природы и быта деревни медленно проплывали передо мной, будто лебеди на зорьке по еще сонному пруду.
Почему деревни?
А каким словом можно назвать около двух десятков невзрачных хижин, слепленных черт знает из чего (в том числе и из веток), крытых то ли соломой, то ли тростником и скученных на пятачке размером в половину футбольного поля? Стойбищем?
Впрочем, этот вопрос меня не мучил. В голове не было ни одной мысли, а глаза больше напоминали бесстрастный объектив телекамеры, нежели живой человеческий орган. Я просто смотрел…
Вокруг деревни высился лес.
Видимо, селение находилось высоко в горах, потому что обычно стройные сосны здесь были низкорослы, прихотливо скрючены, с перекрученными ветвями, будто они, переболев падучей, так и застыли, окостенев в самых невероятных формах.
Лес, насколько мне было видно, взбирался по довольно пологому склону к голой мрачной вершине горы; за ней в лучах полуденного солнца блистал немыслимо белоснежной спиной высокий хребет. Его дальний конец исчезал в искрящейся дымке, невольно наводя на мысль, что на самом деле это лестница, ведущая в небесные чертоги.
После смотрин с барабанным боем, затеянных по пока еще неизвестной мне причине шафрановым старцем – похоже, что он был здесь старейшиной, – деревня практически опустела.
Только куры копошились на помойке, время от времени нарушая мертвую тишину кудахтаньем, да несколько детишек мал мала меньше что-то весьма прилежно мастерили у одной из хижин под присмотром древней старухи с клюкой, дремавшей на самом солнцепеке.
Вскоре толстяк барабанщик ушел, сгибаясь под тяжестью музыкального инструмента; за ним, немного погодив, последовал и старец, что-то приказав девчушке.
Она тут же уселась у моего изголовья со свежесрезанной веткой и начала отгонять назойливых мух и прочую мелкую летающую и ползающую живность.
Я лежал под вековой сосной, находившейся на краю крохотной деревенской площади, и забравшееся в зенит солнце безуспешно пыталось пробить ее густую крону, ублажавшую мое разгоряченное тело приятной прохладой.
Я лежал… и постепенно лоскут голубого неба в поле зрения закрыла колеблющаяся мгла и, окутав меня пуховым одеялом, увлекла в тихо шуршащее забытье…
Волкодав
Вот и не верь народной мудрости – не зарекайся от сумы и тюрьмы!
Ладно бы посадили меня за дело (к такому повороту в моей, с позволения сказать, "профессии" я, как пионер, всегда готов), так ведь нет, совсем наоборот – на тюремные нары я припрыгал, словно глупый воробей, по своей доброй воле, если так можно классифицировать приказ начальства.
Дурак, трижды дурак! Ведь мог отказаться, мог!
Мало мне Афгана, где я оттрубил в спецназе, или вонючих притонов дальнего зарубежья, где меня носила нелегкая под крылом ГРУ[1], так я еще вляпался и в нашу родную исправительную систему, где заграничное дерьмо теперь показалось медом.
Черт бы побрал все высшие соображения вкупе с моим идиотским патриотизмом и служебным долгом!
А ведь совсем недавно, всего два месяца назад, жизнь казалась удивительно прекрасной, благоухающей шампанским и розами, за которые я отвалил такую сумму, что можно было накормить всех нищих города.
Я валялся на поистине царской кровати в люксе самой престижной гостиницы, потный и расслабленный, а рядом сидела клевая птичка с фигуркой греческой богини и острыми грудками восьмиклассницы, поправляя растрепанные за бурную ночь перышки.
Я подцепил эту кралю в каком-то кабаке, предварительно начистив хлебальники ее ухажерам, сопливым переросткам, корчившим из себя крутых.
Разогнав их по углам, я неспешно ретировался, за компанию прихватив и эту экстравагантную цыпу, вовремя заметив ее восхищенный взгляд и еще кое-что, скрытое под модным уродливым балахоном.
Может, я и не ударился бы в блуд тем вечером, не случись нечаянной драчки. Но какой мужчина устоит перед возможностью покрасоваться перед слабым полом после столь эффектного "выступления"?
Тем более, человек моей профессии, говоря высоким слогом – "боец невидимого фронта", а проще – диверсант-ликвидатор на отдыхе, просто обязанный "на холоде"[2] быть невидимкой, чью выучку и мастерство имеет возможность лицезреть и оценить (и то не всегда) только сам "объект" в основном в промежутках между предпоследним и последним своим вздохом в этой жизни.
А я как раз и находился в заслуженном отпуске, воротясь из-за бугра с очередного задания, как всегда исполненного в лучшем виде.
Короче, я наслаждался ничегонеделанием и дураковалянием – не называть же работой акробатические номера с фигуристой дурочкой, пусть даже и в ночное время, когда нормальные люди дрыхнут? – и ни сном, ни духом не ведал, что мой горячо любимый шеф уже раскинул свой дьявольский пасьянс, и наугад ткнул пальцем прямо в джокера-шута.
И, понятное дело, быть этим Иванушкой-дурачком из всего нашего спецподразделения выпало майору Максиму Леваде по прозвищу Волкодав. То бишь, мне.
Пейджер засигналил как раз в тот момент, когда меня наконец сморил сон. Подскочив как ужаленный и выдав несколько этажей пролетарского сленга, я с мученическим видом набрал въевшийся в мозги номер и спросил, когда подняли трубку:
– Иван Тарасыча можно?
– Вы ошиблись.
– Ну как же, Иван Тарасыч… он сам мне этот номер дал.
– Ошибка, гражданин…
Прозвучали гудки отбоя, но я вновь набрал этот же номер.
Ответь дежурный спецподразделения по нашей явочной квартире: "Ошибка, товарищ…", я бы уже тер подошвы туфель по соседней улице, унося ноги подобру-поздорову. Потому как эти слова обозначали большие неприятности, предполагавшие немедленную смену дислокации и документов – а настоящая моя фамилия значилась только в досье, находившемся в спецхране ГРУ под грифом "Совершенно секретно".
Но поскольку кодовое слово на дисплее пейджера обозначало сигнал общего сбора по форме "А" – то есть аллюр три креста, или мухой на реактивной тяге, – а ответ на пароль был положительным, я с удивительной для непосвященных настойчивостью опять проблеял:
– Иван Тарасыча… э-э-э… можно?
– Он прогуливает пса.
Надо же, объявился, сучий потрох! Если бы мне ответили, что он в отъезде или в больнице (второе вообще голубая мечта для "борзых"!), я немедленно заказал бы ящик шампанского с доставкой в номер.