В такие моменты мне хотелось подняться и бежать куда глаза глядят. Но вместо этого я сжимался в комок и грыз кисть руки, чтобы заглушить рвущийся наружу стон, больше похожий на вой.
Все это происходило в основном на исходе ночи, а когда всходило солнце, я, утомленный борьбой с самим собой, становился похож на человека, разбитого параличом, – безгласным, недвижимым, безвольным, не имеющим ни желаний, ни устремлений, присущих одушевленному существу.
Кроме единственного – жажды вечного покоя.
Волкодав
Конец рабочего дня в зоне отличается тем, что не хочется покидать цех и возвращаться в кошару[7].
Если на свободе тебя ждет семья, или кружка пива с косушкой в близлежащем пивном гадючнике, или, на худой конец, опостылевшая общага, где все же иногда случаются маленькие примитивные праздники, нередко с мордобоем и пьяными зареванными шалавами, то в "местах, не столь отдаленных" возвращение к обтруханным нарам или койкам событие безрадостное, а для некоторых и ужасное.
Почерневший от времени барак, приземистый и подслеповатый, раздулся словно дозревающий нарыв. Его жадная вонючая пасть – обитая войлоком входная дверь, смахивающая на ворота в свинарник, – глотает, не пережевывая, несчастных и промокших насквозь от паскудной въедливой мороси зеков, и кажется, что едва они переступают порог, как внутри начинается процесс пищеварения, сопровождаемый конвульсиями жертв и утробными омерзительными звуками из разряда тех, о коих неприлично не только говорить, но и думать.
Естественно, в нормальном мире, а не в так называемом "исправительном учреждении", где человек хуже быдла и где его "исправляют" только в одном направлении – в умении выжить любой ценой, за счет любой подлости и любого грехопадения, вплоть до приобретения самых низменных, животных повадок и инстинктов.
Барак – это то, что осталось от великой мечты первых (а может, и новых?) коммунаров: общие цели, скромный быт, сплошная уравниловка и жесткий государственный контроль. Барак по своей сути, особенно в колонии усиленного режима на севере страны, мини-республика с выборным парламентом. Где у власти стоят не менее отвратительные негодяи, чем в любом демократическом или коммунистическом обществе, что, впрочем, однохренственно – лучшие представители рода человеческого, как ни странно, почему-то очень редко идут во властные структуры.
Наверное, потому, что не хотят попадать в клан зомби, в которых помимо своей воли превращается почти каждый нормальный человек, надевая на себя личину государственного мужа…
В цехе деревообработки восхитительно пахло опилками, свежей стружкой и живицей. Станки уже не работали, и добросовестные мужики занимались уборкой, таская носилки с высокими фанерными бортиками.
Вертухай[8], худосочный малый с гнилыми зубами, из местных, продукт многолетнего пьянства предков до седьмого колена, сидел у входа на покосившейся скамье и задумчиво ковырялся в носу, выгребая оттуда накопившиеся за смену залежи древесной пыли. В его тупых оловянных глазках застыло выражение обреченности и какая-то неземная печаль, будто он, наконец, осознал, что жизнь дала трещину и ничто не ново под луной.
Впрочем, причина его тоски мне была известна – персоналу ИТК уже четвертый месяц не выплачивали содержание, а в этой тьмутаракани его скромный заработок для семьи значил больше, чем манна небесная для библейских евреев, поканавших в турпоход по пустыне…
– Гренадер![9] Ты что, спишь? Пора на выход.
– Отвали, пехота… – лениво огрызнулся я на невысокого зека с впалой грудью и хриплым дыханием заядлого курильщика, одетого в невообразимое рванье. – Куда спешить?
– Пора на шконки[10]. А там и вечерняк[11]. Курнешь? – Он достал из кармана мятую пачку "Примы".
– Курить – здоровью вредить, – ответил я назидательно, но сигарету взял.
– Здоровье… гы-гы-гы… какое в хрена здоровье? Посидишь тут с мое – чахотка насморком покажется. Так что кури, Гренадер, все там будем. И чем раньше, тем лучше. Для воли ты уже человек конченый, здесь – никому на хрен не нужный, вот и маракуй, что почем.
– Закрой поддувало, Жорик[12]. Пила почти девять часов зудела, теперь ты вякаешь.
– Гы-гы-гы… все, глохну… гы-гы…
Жорик, ах, Жорик… Стукачок, сука… Знал бы ты, что я тебя раскусил давнымдавно… В кореша набиваешься? Лады, я согласен. Мне ведь и нужно, чтобы ты докладывал кому надо о житье-бытье Гренадера – это такую кликуху мне вмайстрячили "деловые" зоны.
По легенде я проходил под собственной фамилией. В деле значилось и воинское звание, и то, что я воевал в Афгане диверсантом-разведчиком.
Так мы решили с Кончаком во избежание прокола – по нынешним временам никто не мог дать гарантий, что криминальные структуры не доберутся до моего послужного списка в Министерстве обороны, где я до сих пор числился в штате 173-го отдельного разведбата войск специального назначения. И посадили меня в общем-то за типичное для нынешнего офицерского корпуса преступление – торговлю неучтенным оружием.
По легенде я толкнул ни много, ни мало – двадцать подствольных гранатометов "ПГ", двадцать шесть автоматов "АСК-74У" и еще хрен его знает сколько прочего военного имущества. Короче, схлопотал червонец по полной программе.
Естественно, о том, что я работаю на ГРУ, раскопать не мог никто – по части охраны собственных секретов наша контора, несмотря на абсолютный бардак в стране, была по-прежнему на должной высоте. – Так ты идешь или как? – спросил Жорик.
Он, как и я, курил украдкой, в рукав – в цехе курение категорически воспрещалось, и наказанием за такой проступок мог быть даже карцер. Но русский человек, благодаря своему противоречивому менталитету, на все эти правила и распоряжения как на свободе, так и здесь плевал с высокой колокольни. – Куда денешься… – вздохнул я тяжело.
И натянул на голову некое подобие старорежимной арестантской шапки – за крохотным запыленным оконцем низкое серое небо с натугой выжимало из своих неприветливых глубин занудную морось, уже неделю с завидным постоянством сеющуюся и на окруженную болотами зону, и на чахлые деревеньки в окрестностях, и на унылую тайгу, изрядно подрастерявшую свой летний наряд в преддверии осенних холодов.
В бараке шумно и душно. Бессмысленно мыкающиеся по проходам зеки галдят, бранятся – не по злобе, по привычке, – кое-кто жует заначенные с обеда куски черняшки, некоторые валяются на койках, по старинке называющихся нарами.
В дальнем конце, где места получше и почище, кучкуются хмырьки, на которых негде клеймо ставить, – "деловые", имеющие по две-три, а иногда и больше ходок в зону. Неподалеку от них разместились и "отморозки", чудом отмазавшиеся от "вышака" – расстрельной статьи.
Они болтаются, как дерьмо в проруби, между "деловыми" и "мужиками": первые терпеть их не могут изза того, что "подвиги" этих ублюдков не вписываются в своеобразный воровской кодекс, а вторые просто боятся.
– Хочешь? – сует мне Жорик в руку небольшую шоколадку.
– Отдай Маньке, – скалю зубы в ответ, – мой "приятель" без мыла лезет в…
В общем, понятно куда; очень хочется съездить по его морщинистой роже, чтобы выплевал в парашу остатки гнилых зубов, и только огромным усилием воли я отворачиваюсь и начинаю стаскивать бушлат.
Краем глаза я слежу за Жориком; его холодные, глубоко упрятанные моргалы загораются недобрым огнем, руки непроизвольно сжимаются в кулаки, но тут же, опомнившись, он льстиво хихикает и чапает к своей шконке.
Я знаю, что он, не задумываясь, всадил бы мне в бок заточку, и сдерживают его постоянную на все и вся злобу, хорошо скрытую под маской доходяги, вовсе не мои физические данные, а чья-то сильная и жестокая воля.