– Вы что, видик купили? – удивился он.
– Ха, – сказал брат, – купили. На какие шиши? Нам жировать не на что. Взяли на время у знакомых.
Виктор стиснул зубы только на короткое мгновение. Того, что он приносил в семью еженедельно, хватило бы не только на видеомагнитофон, но.., кому-нибудь другому, а не этим людям, ближе которых, по идее, у него не было никого.
– Странные у тебя развлечения, – сказал он, кивая на экран, где два омоновца волокли к распахнутой дверце «воронка» расхлюстанную девицу с окровавленной щекой.
Запись была любительская, и потому вместо серьезного, хорошо поставленного голоса диктора за кадром раздавались голоса участников событий – во всех подробностях и безо всяких писков, маскирующих наиболее откровенные выражения.
– Какие развлечения? – переспросил брат таким тоном, словно разговаривал с умственно отсталым. – Изучаем тактику ОМОНа.
– Для грядущих боев, надо полагать? – не удержался Виктор.
Брат не удостоил его ответом, демонстративно уставившись в экран и поигрывая пультом дистанционного управления.
– А отец где? – спросил Виктор, умело скрывая облегчение оттого, что отца не было дома.
– Сегодня среда, – напомнил брат, продолжая смотреть на экран.
– Ну и что?
– По средам он ходит в клуб ветеранов партии.
– Ах да! Я совсем забыл про эту че.., забыл, в общем.
Брат смерил его взглядом и снова повернулся к экрану.
– Неудивительно, – сказал он.
Виктор промолчал. Нападать ему не хотелось, а в оборонительной позиции было что-то унизительное до непристойности: тот, кто оправдывается, фактически признает за собой вину. Виктор считал, что никакой вины за ним нет… вот только считать и чувствовать – разные вещи. Здесь, в этой похожей на берлогу квартире, чувство вины висело в воздухе, неделями дожидаясь его, Виктора Шараева, персонально, чтобы наброситься и начать остервенело драть в клочья.
Он порылся в карманах, вспомнил, что сигареты остались в куртке, и махнул рукой: все равно курить здесь разрешалось только в туалете да изредка на кухне.
Мать принесла чай в щербатых фарфоровых чашках и тарелочку окаменелостей, бывших когда-то ванильными сухарями.
– Расскажи, как ты живешь, – попросила она, осторожно присаживаясь на краешек колченогого кресла.
Виктор отвел глаза.
– Хорошо, – сказал он. – Как всегда, лучше всех.
– Вика о тебе расспрашивала.
– Гм, – отозвался он, поспешно поднося к губам чашку со слишком жидким чаем.
Девице, о которой говорила мать, было двадцать два года, у нее был огромный зоб, плоскостопие и сильная близорукость. Недостаток чувственных удовольствий это несчастное создание компенсировало бешеной общественной активностью. Матери Вика нравилась, и она почему-то вбила себе в голову, что было бы неплохо познакомить с ней старшего сына – для начала. Возможно, думал Виктор, ей казалось, что идейная жена вернет его в лоно партии – именно так, не больше и не меньше.
– Это не ответ, – сказала мать.
– А я не слышал вопроса, – мягко парировал он, надеясь уйти от неприятного разговора. Вика была только первым снарядом в бесконечной и безрезультатной артиллерийской дуэли, которую мать с присущей ей партийной прямотой и принципиальностью затевала всякий раз, как он переступал порог родительского дома.
Мать нахмурилась.
«Боже, как я устал, – подумал Виктор. – Как безумно все мы устали.»
– Послушай, мама, – как можно мягче сказал он, – давай сегодня не будем говорить о Вике. Не думаешь же ты, в самом деле, что я смогу на ней жениться!
– А кто здесь говорил о женитьбе? – мать высоко подняла брови. Слишком высоко, подумал Виктор. – Да она за тебя и не пойдет.
– Не надо лукавить, мама, – устало сказал он. – Она пойдет за безногого бомжа, если найдется такой, который отважится посмотреть в ее сторону больше одного раза.
– А ты, однако, редкостная скотина, – с отвращением процедил брат, выключил телевизор и, громко стуча пятками по полу, вышел из комнаты.
– Половицу прибей, праведник! – крикнул ему вслед Виктор.
Ответа не последовало. Через мгновение бухнула дверь спальни, да так, что за отставшими обоями зашуршала осыпающаяся штукатурка. Активист осторожно взглянул на мать и увидел, что у той дрожат губы.
– Не надо, мама, – попросил он. – В конце концов, я не виноват, что меня воротит от вашей высокоидейной кунсткамеры.
– Раньше ты придерживался другого мнения, – сухо сказала мать.
Губы у нее больше не дрожали. Это было хорошо, и Виктор подумал, что не напрасно вызвал огонь на себя, задев самое святое – партию.
– Раньше и я был другим, – сказал он. – До тех пор, пока не понял, что идея, высосавшая из нашей семьи всю кровь, не только бесплодна, но и бесчеловечна.
– Вот этого я и не могу понять, – едва слышно прошептала мать. – Как ты мог? Как ты мог так легко поверить всем этим газетным крикунам, этим охотникам за сенсациями, этим толстосумам, продавшимся Америке за ее кровавые доллары? Как ты мог так легко пойти за теми, кто осквернил и опошлил самую светлую идею, когда-либо рождавшуюся в человеческом мозгу?
– Посмотри на нашу семью, – сказал он. – Как у тебя поворачивается язык назвать светлой идею, которая превращает родственников в кровных врагов?
– Тебя никто не гнал, – отчеканила она.
– Разумеется, – Виктор рассмеялся сухим лающим смехом. – Просто в доме сложилась такая обстановка, что мне до смерти захотелось уйти. А почему, черт подери?
Это ваша фраза: человек – это звучит гордо. А вот еще: человек рожден для счастья, как птица для полета. Скажи, это верно?
– Это несколько литературно, – с сомнением произнесла она, чуя подвох.
– Это пролетарская литература, – продолжал наступать он. – Та самая, которой меня закармливали с детства. И вдруг оказывается, что счастье, для которого я рожден, – это размахивание дурацкими лозунгами на дурацких митингах, принципиальная нищета и женитьба на калеке, на которую смотреть без жалости невозможно.
А если меня это не устраивает, значит, я – грязный подонок, продавшийся империалистам.
– Не передергивай.
– Я не передергиваю, но почему бы вам всем не перестать печься о судьбах мира и не позаботиться о себе? Хотя бы чуть-чуть – ровно настолько, чтобы человек, входя в ваш дом, не ломал ноги об отставшие половицы и не демонстрировал чудеса эквилибристики, пытаясь усидеть в кресле с отломанной ножкой? Кто внушил вам эту идиотскую мысль, что деньги – от дьявола? Кто сказал, что нормальная мебель, на которой можно сидеть, не рискуя сломать шею, это плохо? Кресла делают не в аду, а на мебельной фабрике – между прочим, те самые пролетарии, о которых вы так радеете и от которых шарахаетесь на улицах и в темных подъездах. Почитайте своих классиков! – Он раздраженно ткнул пальцем в сторону книжных полок. – Они, хоть и были недоучками, отлично понимали, что деньги – это хорошо и чем их больше, тем лучше. Назови мне хотя бы одного из них, кто жил бы так, как живете вы с отцом!
– Тебя развратили эти нувориши, – грустно сказала мать. – Они развратили всю страну и вот добрались до тебя. Это лишний раз доказывает, что мы должны бороться.
– С кем? – безнадежно спросил он. – С кем вы собираетесь бороться? С собственным народом? Конечно, вам не впервой, но сейчас не тридцать седьмой год – слава Богу, шестьдесят с лишним лет прошло, и ваш усатый упырь давно сгнил. Оглянись вокруг, мама! Ваша идея протухла и смердит. Как ты думаешь, почему от вас все шарахаются? Да просто потому, что ваши флаги пахнут мертвечиной.
– Невозможно убедить того, кто не желает слушать, – сказала она. Она всегда умела оставить за собой последнее слово, после чего оппонент мог только бессильно орать и биться головой о стену.
Чтобы не предаваться этим бессмысленным занятиям, Виктор вскочил и выбежал в прихожую. Пятки громко бухали в облупленные, рассохшиеся половицы, и его передернуло: его шаги звучали так же, как шаги братца за несколько минут до этого. Чтобы придать своему бегству видимость упорядоченного отступления, он устремился к кладовке и рывком распахнул перекошенную дверь, с привычной ловкостью поймав и водворив на место готовый вывалиться наружу хлам.