Он устало глядел на экран исподлобья и думал: чего хочет этот Цорэс?
Как это признавался дочке Полоний? “Силки для птиц! Когда играла кровь - и я на клятвы не скупился, помню…”
В политике говорится больше красивых слов, чем даже в делах амурных, но сама она проста и прагматична, как физиология. Если политику приспичило выйти по большой нужде, он обязательно скажет что-нибудь вроде: простите, господа, я вас оставлю на несколько минут, потому что забыл сделать одну очень важную и нужную вещь. И простаки гадают: что это у него на уме? Чего ждать назавтра? А на самом деле политик просто пошел в нужник.
И ведь не солгал впрямую, вещь действительно нужная - но…
Нужная кому?
Скорее всего, Америка, так до сих пор и не сумевшая толком справиться с последствиями Великой депрессии начала тридцатых, хочет притока еврейских денег и еврейских голов. А может даже, в дальней-то перспективе, заведомо справедливой войны с заведомо гнусной Германией, чтобы, ухватившись за военную промышленность, вытянуть из тухлой ямы всю свою экономику, отсыревшую, точно дрова, и никак не желающую разгораться. Значит, первым делом - пусть евреи бегут из Германии, ведь, в общем-то, понятно, куда они побегут…
А понятно? Понятно ли?!
О, если бы была своя страна!!!
От бессилия хотелось выть и биться головой о стену. Истерические припадки дают разрядку долго сдерживаемым эмоциям… Спасибо, в другой раз.
– ...Благодарю вас за исчерпывающие ответы, господин Цорэс, - сказал журналист. - В заключение позвольте еще один вопрос уже совершенно из другой области. Частного, так сказать характера. Я от лица нашей программы и всех наших зрителей поздравляю вас с рождением сына…
– Благодарю, - на этот раз Цорэс сиял зубами секунды две, не меньше.
– Но все же позвольте поинтересоваться, отчего вы дали ему такое странное имя - Хаммер? - Журналист повернулся к камере. - Для тех наших зрителей, кто не знает английского: Хаммер - это молоток.
– Потому что я так решил, - безмятежно ответил Цорэс.
Корреспондент с некоторым недоумением кивнул несколько раз, а потом кадр сменился, под линзой проявился сверкающий чайник, и новый голос, закадровый, радостно выкрикнул:
– А теперь - реклама!
Он поспешно встал, подошел к зэвээну и провернул тугой выключатель до щелчка. Экран, чуть потрескивая, погас, и погасли призрачные чешуйки бликов в толстом аквариуме линзы.
В квартире снова стало тихо, словно он и не приходил домой. Лишь стыли в мусорном ящике у порога прихожей скомканные письма; от них словно бы тоже шел какой-то вкрадчивый ядовитый треск, не давая покоя.
С минуту он постоял посреди комнаты, размышляя, что принять: рюмку коньяку или таблетку снотворного, - и все же остановился на снотворном. Завтра тяжелый день, завершение конгресса… Как на него будут смотреть… Как он будет на них смотреть, как? Пожимать руки и думать: вот этот мне написал? или этот? А может быть, не идти? Но если не я, подумал он, то кто? Он принял таблетку, запил теплым соком из оставленного утром на кухонном столе бокала и стал медленно раздеваться - неряшливо, как одинокий старик, роняя предметы одежды там, где удавалось их снять: в гостиной, на пороге спальни, у постели… Он лег и сразу затерялся в белоснежной, как улыбка Цорэса, постельной утробе; устало вытянулся и запрокинул голову, вполне готовый к тому, что ночь будет незаметна и мгновенна, как взмах ресниц, и вот сейчас он уже откроет глаза - и на дворе будет утро, и в душе будет тоска непонимания и бессилия да вытягивающее жилы чувство снова несделанного важнейшего дела жизни.
Он открыл глаза в своей постели, в своей спальне, но почему-то он знал: это гостиничный номер. Он остановился здесь ненадолго, а скоро снова в путь. Он сразу понял, почему так: потому что мы на земле лишь гости, и даже дом, в котором мы прожили все детство, а то и всю жизнь - не более чем неуютный, истоптанный сотнями чужих ног гостиничный номер, в котором сменилось до нас Бог знает сколько постояльцев. Он сразу понял, что это тот самый сон.
Была ночь. На потолке холодно и пустынно светились прямоугольные отсветы уличных фонарей, будто простыни, на которых кто-то недавно умер. Он откинул одеяло и встал. Набросил халат. Почему-то он знал, что он не один. Вышел в библиотеку, из нее в кабинет, оттуда - в гостиную. Остановился. По сторонам смутно мерцающего полировкой овального стола неподвижно темнели два женских силуэта; поблескивали настороженные глаза. Женщинам не пришлось оборачиваться на звук открывшейся двери кабинета; их словно кто-то предупредил заранее, и постоялец сразу попал в жгучее перекрестие их одинаково неприязненных взглядов. Ни та, ни другая не была рада встрече с ним после четырех тысяч лет разлуки.
Он сразу узнал обеих.
Несколько мгновений все трое молчали. Он нервно провел ладонью по голове, приглаживая всклокоченные со сна волосы.
– Мы не поняли Бога, Сарра, - чуть хрипло сказал он, глядя на ту, что сидела к нему ближе. Он не мог различить ее лица, но знал, что оно смерзлось в отчужденную маску и, когда он начал говорить, не отразило никаких чувств. - И это непонимание… оно сродни тому, что мы усомнились в Его обещании. Нет тяжелее и горше греха, ведь так?
Женщины молчали.
– Ведь так, Сарра! Он сказал: сделаю твое потомство многочисленным, как песок земной. Ты была моей женою, когда Он это сказал. Значит, нам надо было ждать, покуда Он выполнит свое обещание… Ведь Он же выполнил его в конце концов! Почему мы не поверили Ему сразу? Почему стали искать обходных путей? Виной тому твое нетерпение и моя… моя похоть! - почти выкрикнул он, и голос его сорвался. - Да! Всего лишь твое нетерпение и моя похоть!! - звонко, яростно отчеканил он, словно боясь, что от волнения в первый раз сказал это невнятно и жена могла не понять. - А когда Он сдержал слово, она и ее сын оказались нам не нужны, и мы выкинули их, как… как... - он захлебнулся, не в силах подобрать сравнение. Язык не поворачивался сказать, потому что та, другая, сидела рядом, по другую сторону мерцающего полировкой стола.
– Она не нашей крови, и в том, что мы сделали, нет греха, - произнес ровный голос.
– Она не нашей крови, и потому ее сын не наследовал мне, но они такие же люди, как мы. Для тебя это новость? С людьми так нельзя!
– Он сказал: во всем, что ни скажет тебе Сарра, слушайся голоса ее! - с наконец-то прорвавшейся яростью непримиримо ответила она. - Ибо в Исааке, Саррином сыне, наречется тебе потомство!
– А я разве против? Потомство - пусть! Конечно! Но мне их жалко! Понимаешь? Даже Ангел Господень сказал ей: услышал Превечный страдание твое. А мы почему не услышали? Почему ты даже теперь его не слышишь, ведь даже Господь услышал!
– На то Он и Господь. У нас едва хватает сил заботиться о себе. Когда нам найти время на чужих?
Он только покачал головой. Бесполезно, подумал он. Стена. Стена, как на конгрессе. Он помолчал, готовясь к главному и собирая силы; он понимал, что, когда произнесет вслух то, что хотел, пути назад уже не будет.
– Они не чужие, - сказал он.
Сарра не ответила. Наверное, это было правильно. К чему лишние слова? Все главные разговоры в жизни очень коротки. Это же не политика.
Он сделал несколько шагов вперед, обогнул стол и опустился перед второй женщиной на колени. Осторожно сглотнул, прочищая горло, чтобы голос не подвел его снова. Сейчас это было бы совсем ни к чему.
– Прости, - тихо сказал он.
Несколько мгновений он был уверен, что она не ответит. Но в конце концов она словно бы чуть нехотя - а может, просто стесняясь присутствия Сарры - отозвалась:
– Бог простит.
– Агарь, Агарь… - выговорил он, а потом молча обнял ее ноги и уткнулся в них лицом. Сквозь ткань платья светилось тепло ее тела. Он помнил, как радостно она распахивалась под ним, допуская к лону, - и как ему это было сладко.
Она молчала.
Он так и не заплакал. Поднял голову, попытался поймать ее взгляд в темноте - не сумел.