У Хлопина отлегло от сердца. Все же явился! Потом надо будет с этим „гитаристом“ обо всех его штучках всерьез потолковать. А пока… Все хорошо, что хорошо кончается!
— Итак, мсье Арнольд, — стараясь голосом не выдать радости, распорядился Хлопин. — Вес!
Суетливый француз-секретарь снова достал из папки протокол.
Врач шагнул к весам и легкими ударами ногтя стал передвигать хромированную гирьку по такому же сверкающему стержню.
Он догнал ее до цифры „8“ и опустил руку. Семьдесят восемь! Предел. Все разом поглядели на стрелку. Острый кончик ее вздрагивал и дергался. Никак не хотел замереть.
Врач легонько тронул его пальцем.
Кончик на миг замер и опять задрожал, как в ознобе.
Шепот зашелестел в толпе.
Хлопин почувствовал, как сердце его громко стукнуло и остановилось.
Вокруг стало тихо-тихо.
— Записать семьдесят восемь ровно? — вопросительно подсказал Хлопину француз-секретарь.
Наверно, он торопился куда-то. Да и не подведет же русский своего же русского чемпиона!
Хлопин молчал.
Дрогнувшими руками достал из кармана футляр, открыл его, надел очки. Пользовался он ими редко. Да и сейчас они в общем-то были ни к чему. Просто так… Оттянуть решающий миг…
Хлопин сделал шаг к весам. Подошел вплотную.
Каким-то боковым зрением он видел, как испарина покрыла низкий крутой лоб Добровольского и две мутные капельки медленно скатились с носа в глубокую морщину над углом рта. Видел каждую уродливую проплешину на голове спортсмена. Но глаза Хлопина глядели не на Добровольского. Они уткнулись в острый, пританцовывающий кончик стрелки…
Все — и судьи, и тренеры, и врачи, и журналисты — все столпившиеся у весов вдруг умолкли. Опытные спортсмены и болельщики, они отлично знали каждую запятую спортивного кодекса.
Вице-президент ФИЛА! Ему сегодня доверены весы. Он, один только он, без всякого постороннего вмешательства, должен сейчас определить — что показывает стрелка? Семьдесят восемь ровно или семьдесят восемь килограммов и еще пять-десять граммов?
Только он! Только Хлопин может сейчас решить это! И его решение бесповоротно и обжалованию не подлежит!
„Обжалованию не подлежит“, — эта фраза из правил ФИЛА билась сейчас не только в висках у Хлопина.
Ее мысленно повторяли все у весов.
Спорт — очень точная штука. И почти любое спорное действие может быть опротестовано. Почти любое, но не любое… Так, в футболе только судья, сам, единолично, решает, был офсайт или нет. И никаких жалоб потом не разбирают. Судья решил — и точка!
И вот сейчас тоже создалось то очень редкое положение, когда главный „весовщик“ один, сам должен все решить…
Хлопин глядел на вздрагивающую, как в ознобе, стрелку…
О чем думал он?
Может быть, о том, что если вот сейчас он не допустит Добровольского к состязаниям — нашей команде не видать почетного места. Из-за одного „гитариста“ — всей команде не видать…
А может, о том, что сейчас на него, Хлопина, глядят десятки иностранцев. И он, один только он, может доказать, что все эти звонкие слова о „спортивной честности“, о „долге“, о „судейской объективности“, все эти хорошие слова, которые мы употребляем к месту, а часто не к месту, все это не просто слова…
А может, он думал, что пять граммов — это всего лишь пять граммов. И, собственно говоря, какая уж разница: весит борец семьдесят восемь килограммов ровно или семьдесят восемь с малюсеньким хвостиком? Таким малюсеньким, что его и не взвесить точно. И даже неясно, есть он вообще, этот хвостик, или вовсе и нет его?
А может, он думал, что найдутся люди, которые назовут его „непатриотом“ если он не допустит Добровольского. Да, непременно найдутся…
А может, о том, что вот стоит перед ним его давний знакомец. Отчасти даже ученик. И притом — чемпион страны. И конечно, полагает этот ученик и чемпион, что он, Хлопин, по старой дружбе…
Он стоял и смотрел на дрожащую стрелку. Он, единственный в этом зале русский, у которого на пиджаке, на груди, золотом по-французски было вышито: „Вице-президент“.
Потом снял очки.
— Перевес!
„Пригладил“ уши и отошел.
„Перевес“ — лишний вес.
Все. Конец. Точка.
Он еще видел, какими жалкими, умоляющими глазами глядел ему вслед Добровольский. И как враз обвисли его китайские усы.
Как, словно бы еще не понимая всего ужаса случившегося, застыл на месте Ершов…
Как изумленно раскрыл рот маленький юркий француз-секретарь.
А в зале уже рос шум, гул. Какие-то восклицания! Удивление!
Этот шум все усиливался и усиливался, вышел за пределы Пале-де-Шайо и наконец выплеснулся на страницы вечерних газет восторженными заголовками.
„Самый честный судья!“
„Русский судья покорил Париж!“
На этом можно, пожалуй, и кончить рассказ о „самом честном судье“. Рассказ, который звучит как спортивная „байка“, хотя в нем почти нет вымысла. А может быть, следует еще добавить, что, пожалуй, больше всех поразили эти шумные заголовки самого Хлопина.
— Впечатлительный народ — французы, — говорил он, смущенно приглаживая уши.
А когда Ершов принес в отель новую газету с очередной крупно набранной порцией восторга, Хлопин поглядел на свой снимок и раздумчиво произнес:
— Вроде как грудью на амбразуру…
— Чего-чего? — не понял Ершов.
— Так разрисовали. Ну, словно я — грудью на амбразуру. Да… Впечатлительный народ — французы.
ЕСЛИ НУЖНО…
Старший лейтенант Виктор Кароза заканчивал тренировку.
Провел последнюю серию по тугой, словно каменной, груше, и, завершив ее эффектным крюком левой, отвернулся от снаряда.
Крюк левой — резкий, мгновенный, как выстрел, — коронный, удар Карозы. Это как точка в конце фразы. Все. Аут.
Леопольд Николаевич кивнул. И пальцем взлохматил свою левую бровь.
Кароза уже давно занимался у Леопольда Николаевича. Знал тренера наизусть. Косматит бровь — значит, все в порядке, Король доволен.
Королем прозвали тренера много лет назад, еще до того, как Кароза пришел в этот боксерский зал. Почему Королем, Виктор толком даже не знал. Может, потому, что есть какой-то король Леопольд? В Бельгии, кажется. А может, потому, что внешность у тренера внушительная: крутой лоб, серые навыкате глаза и курчавая бородка от уха до уха.
Виктор Кароза, опустив плечи, весь обмякший, расслабившийся, неторопливо прошагал мимо тренера. Фу, хорошо все-таки, что тренировка уже позади. Задал сегодня нагрузочку Король. Да, сразу чувствуется — на носу Таллин. Вот он и жмет…
Уже у самых дверей зала Карозу догнал голос тренера:
— Виктор!
Он обернулся.
— После душа зайди ко мне!
Кароза плескался долго. Так приятно смыть усталость. Эта белая кафельная каютка всегда действовала на Карозу почти волшебно. Постоишь под колючими струями — и снова свеж.
— Как огурчик! — сказал он себе.
Подмигнул своему отражению в зеркале и стал одеваться.
— Зачем все-таки я понадобился Королю? А? — спросил он.
Двойник в зеркале пожал плечами.
Кароза разглядывал себя долго, как девица перед театром. Привычка боксера придирчиво изучать свое тело.
Из зеркала на Карозу смотрел молодой мужчина, не очень высокий, плотный, пожалуй, даже чуть слишком плотный. Да, полутяжеловес — это, как ни крути, не "перо" и не "петух". Семьдесят девять шестьсот! Почти восемьдесят килограммов!
Но в общем-то не очень заметно. Ни живота, ни жирка. Только мускулы. Сплошь мускулы.
"Зачем же все-таки зовет Король?"
Он сунул расческу в карман гимнастерки и направился в зал.
Тренер сказал:
— Есть разговор.
И умолк.
Виктор тоже молчал. Ждал.
В зале уже, кроме них, никого. Главный свет выключен. В полумраке зал непривычен. Пустынен и мертв.
Непривычен и ринг, возвышающийся у левой стены. Холодный, тихий и торжественный, сейчас он напоминает какой-то огромный катафалк. И словно плывет под звуки неслышного траурного марша.