Карташев хорошо владел речью и нарисовал яркую картину безвыходного экономического положения Европы как результат произвола, насилия и нежелания своевольных вассалов считаться с назревшими нуждами народа… Приведя несколько примеров обострившихся до крайности отношений между высшим и низшим сословиями, он перешел к практической стороне дела: к поводу и дальнейшему изложению событий.
Леонид Николаевич слушал оживленную речь Карташева, смотрел в его возбужденно горевшие глаза от гордого сознания осмысленности и толковости своего ответа, – слушал, и им овладевало чувство, может быть, схожее с тем, какое испытывает хороший наездник, обучая горячую молодую лошадь и чуя в ней ход, который в будущем прославит и лошадь и его.
– Ну-с, прекрасно, – с чувством заметил Леонид Николаевич, – довольно.
– Рыльский, экономическое состояние Франции при Людовике Четырнадцатом.
В речи Рыльского не было тех ярких красок и переливов, какими красиво сверкала речь Карташева. Он говорил сухо, сжато, часто обрывал свои периоды звуком «э», вообще говорил с некоторым усилием. Но в группировке фактов, в наслоении их чувствовалась какая-то серьезная деловитость, и впечатление картины получалось не такое, может быть, художественное, как у Карташева, но более сильное, бьющее фактами и цифрами.
Леонид Николаевич слушал, и чувство удовлетворения и в то же время какой-то тоски светилось в его глазах.
– Кончил, – заявил Корнев.
Леонид Николаевич повернулся, быстро осмотрел исписанную им доску и сказал:
– Благодарю вас… садитесь.
Совершенно особого рода отношения существовали между учениками и учителем латинского языка Дмитрием Петровичем Воздвиженским.
Это был уж немолодой, с сильной проседью, красноносый человек, сутуловатый и сгорбленный, с голубыми глазами цвета нежного весеннего неба, составлявшими резкий контраст с угреватым лицом и щетинистыми, коротко подстриженными на щеках и бороде волосами. Эти волосы торчали грязной седоватой щетиной, а большие усы шевелились, как у таракана. Вообще «Митя» был неказист с виду, часто приходил в класс выпивши и обладал способностью действовать на своих учеников так, что те сразу превращались в первоклассников-мальчишек. И Писарев, и Шелгунов, и Щапов, и Бокль, и Дарвин сразу забывались на те часы, когда бывали уроки латинского языка.
Никому не было дела до политических убеждений Мити, но много дела было до его красного большого носа, маленьких серых глаз, которые по временам вдруг делались очень большими, до его сутуловатой фигуры.
Еще издали заметивший его идущим по коридору влетал в класс с радостным криком:
– Идут!!
В ответ раздавался дружный рев сорока голосов. Подымалось вавилонское столпотворение: всякий по-своему, как хотел, спешил выразить свою радость. Ревели по-медвежьи, лаяли по-собачьи, кричали петухами, бил барабан. От избытка чувств вскакивали на скамьи, становились на голову, лупили друг друга по спинам, жали масло.
В дверях показывалась фигура учителя, и все мгновенно стихало, а затем, в такт его походки, все тихо, дружно приговаривали:
– Идут, идут, идут…
Когда он всходил на кафедру и останавливался вдруг у стола, все враз отрывочно вскрикивали:
– Пришли!
А когда он опускался на стул, все дружно кричали:
– И сели!
Водворялось выжидательное молчание. Нужно было выяснить вопрос: пьян Митя или нет?
Учитель принимал суровую физиономию и начинал щуриться. Это был хороший признак, и класс радостно, но нерешительно шептал:
– Щурится.
Вдруг он широко раскрывал глаза. Сомнения не было.
– Выкатил!! – раздавался залп всего класса.
Начиналась потеха.
Но учитель не всегда бывал пьян, и тогда при входе он сразу обрывал учеников, говоря скучным и разочарованным голосом:
– Довольно.
– Довольно, – отвечал ему класс и так же, как он, махал ручкой.
Затем следовало относительное успокоение, так как учитель хотя и был близорук, но так знал голоса, что, как бы ученики их ни меняли, всегда безошибочно угадывал виновника.
– Семенов, запишу, – отвечал он обыкновенно на какой-нибудь крик совы.
Если Семенов не унимался, то учитель и записывал его на лоскутке бумажки, причем говорил:
– Дайте мне клочок бумажки, – я вас запишу.
А класс на все лады повторял:
– Дайте мне клочок бумажки, – я вас запишу.
И все наперерыв спешили подать ему требуемое с тою разницею, что если он был трезв, то подавали бумагу, а если пьян, то несли, что могли: книги, шапки, перья – одним словом, все, только не бумагу.
Услыхали ученики, что учитель получил чин статского советника. В ближайший урок никто его иначе не называл, как «ваше превосходительство»… Причем каждый раз, как он собирался что-нибудь сказать, дежурный обращался к классу и испуганным шепотом говорил:
– Тс!.. Его превосходительство хотят говорить.
Известие, что Митя – жених, вызвало в учениках еще больший восторг. Это известие пришло как раз перед его уроком. Даже невозмутимый Яковлев, первый ученик, и тот поддался.
Рыльский согнул немного коленки, сгорбился, надул лицо и, приставив палец к губам, тихо, медленно, как надувшийся индюк, стал ходить, изображая Митю и приговаривая низким басом:
– Жених.
– Господа, надо почтить Митю, – предложил До лба.
– Надо, надо!
– Почтить Митю!
– Почтить! – подхватили со всех сторон и с жаром приступили к обсуждению программы празднества.
Решено было избрать депутацию, которая бы передала учителю поздравления класса. Выбрали Яковлева, Долбу, Рыльского и Берендю. Карташева забраковали по той причине, что он не выдержит и все дело испортит. Все было готово, когда в конце коридора появилась знакомая сутуловатая фигура учителя.
Долгополый форменный сюртук ниже колен, конусом вниз какие-то казацкие штаны, сверток под мышкой, густые волосы, щетина на щеках, колючая борода, торчащие усы и вся нахохлившаяся фигура учителя производила впечатление помятого после драки петуха. Когда он вошел, все чинно встали, и в классе воцарилась мертвая тишина.
Всех так и подмывало рявкнуть, потому что Митя был интереснее обыкновенного. Он шел, нацелившись, прямо к столу, неровно, быстро, стараясь соблюсти достоинство и стремительность в достижении цели, шел так, точно боролся с невидимыми препятствиями, боролся, одолевал и победоносно подвигался вперед.
Было очевидно, что на завтраке успели усердно поздравить жениха.
Лицо его было краснее обыкновенного: угри, налитый красный нос так и блестели.
– Просто хоть воду жми, – весело, громко заметил Долба, пожимая плечами.
Учитель усиленно заморгал, на мгновение задумался, уставившись в окно, и проговорил:
– Садитесь.
– Не можем, – ответил ему класс почтительным шепотом.
Митя опять задумался, выкатил глаза, замигал и повторил:
– Пустое, садитесь.
Тихий стон умирающих от нестерпимых судорог смеха сорока человек пронесся по классу.
С задних скамеек поднялись четыре выборных для поздравления депутата. Все они шли, каждый отдельно, по четырем проходам к учительскому месту, чинно и торжественно.
Учитель щурился, они шли, а класс, замирая, наблюдал.
Лучше других был Яковлев. Он священнодействовал. На его лице было написано такое величественное, несокрушимое достоинство, такое серьезное проникновение своей ролью и в то же время так коварно раздувались его ноздри, что без смеха на него нельзя было смотреть.
У Долбы получалось нечто неестественное, натянутое, желание разодолжить. Рыльский хотел быть актером и зрителем, к своей роли относился недостаточно серьезно. Долговязый Берендя шагал слишком невдохновенно своей обычной походкой человека, которого то и дело толкают в шею.
Когда депутаты вышли вперед скамеек, они остановились, выровнялись в одну линию и все враз, круто повернувшись лицом к классу, низко поклонились товарищам. Класс чинно и торжественно ответил своим уполномоченным таким же поклоном.