– Ну, потрудитесь теперь свою невесту описать.

– Моя? моя будет или из деревни, или одного со мной ума и развития, которую бы учить не пришлось, потому что все равно не научишь, а сам засосешься в ее киселе. Ну, вольная будет, умная…

– Все умных возьмут, а дуры куда же денутся? – спросил Вервицкий.

Долба весело посмотрел на него.

– Выбирать-то мы с тобой будем…

– Ну что же? кому ж нибудь все-таки достанется глупая, – сказал Вервицкий.

Долба оглянул всех и ответил, почесывая затылок:

– Не сообразил. Ты что не пишешь?

– Не пишется, – пожал плечами Вервицкий.

Все рассмеялись, и даже Карташев не удержался, фыркнул за парусом.

На горе из-за сада показалась дача Горенки. Лодки пристали к мягкому песчанистому берегу.

Пока соображали, как подтянуться к сухому месту, Долба, проговорив: «Эх вы!» – прыгнул и по колени в воде потащил за канат лодку.

– Постой, и я, – предложил было Берендя. Но, пока он собирался, носы лодок уже лежали на сухом берегу.

Один за другим попрыгали все, за исключением Карташева.

– Обиделся, – тихо махнул рукой Рыльский.

Еще подождали, и, наконец, Долба спросил Карташева:

– Ты что ж?

– Я не пойду, – ответил Карташев.

– Пойдем, Тёма, – попросила было сестра.

– Не пойду, – отрезал Карташев и отвернулся.

Переглянулись все и стали медленно подниматься в гору.

– Что с ним сегодня? – спросила Корнева.

Рыльский молча пожал плечами.

– Ну, что ж? не хочет, и бог с ним, – сказал Семенов.

Карташев лежал в лодке так плотно, точно прирос, злорадно провожая глазами исчезавшую между деревьями компанию.

Горенко сидела на ступеньках террасы и, увидев многочисленное общество, пошла к ним навстречу.

– Наташа! – радостно бросилась она.

Она быстро поцеловала Наташу, посмотрела на дорожку, откуда пришли все, и спросила:

– А брат твой?

– Капризничает… в лодке лежит, – ответила Корнева.

– Просто не в духе, – сказала Наташа, – с утра он еще… там дома у него вышла одна история неприятная.

По лицу Горенки пробежала тень.

– Что ж, он боится, что при виде меня ему еще неприятнее станет?

Анна Петровна обиженно улыбнулась, пожала плечами и повернулась к остальным:

– Милости просим на террасу.

Моисеенко как поздоровался, так и стоял, продолжая смотреть на нее.

– Вы как попали? – спросила его Горенко.

– Только под одним условием и поехал, чтобы к вам на дачу, – выдала его Корнева.

Горенко покраснела и, по привычке кусая губы, пошла за другими рядом с Моисеенко.

– Как брат?

– Ничего… сегодня лучше.

Манера говорить Анны Петровны была оригинальная и своеобразная: она отвечала не сразу, как будто ее отделяла от говорившего какая-то изолирующая среда, звук чрез которую проходил не сразу, а нужно было время. Иногда казалось, что она не слышала, но проходило время, и она отвечала так, как будто отвечала себе, но могли слушать и другие. Эта манера на Моисеенко действовала в смысле усиления того особенного и впечатления, и уважения, и обаяния, какое он чувствовал к ней.

Брат Горенко, Сергей Петрович, стройный, худой, с темным лицом, тусклыми черными небольшими глазами, с черной, окаймлявшей лицо бородкой, смотрел подавленно, вопросительно протягивал свою худую руку и старался приветливо улыбаться.

– Любуетесь? – спросил его Долба и показал на море.

Часть берега скрывалась за садом, но дальше был открытый вид, и ничто не мешало взгляду сразу охватить и потонуть в безбрежной, точно позолоченной, морской глади. Только в левом углу террасы сквозь деревья просвечивал обрывистый берег с торчавшими из воды острыми камнями, поросшими длинной морской травой. Каждый раз, как волна плескала о камни, трава эта как веером расплывалась по ней. В то время, когда везде царила мертвая тишина, были неподвижны и воздух, и море, и сад, в том уголке все продолжало бурлить, все несло какой-то шум и постоянно привлекало к себе тревожные взгляды больного. Но опять он обращался к далекому горизонту, где все в ярком огне лучей точно застыло в неподвижном покое, и опять стихал и удовлетворенно, без мысли, смотрел в пространство.

– Мы не стесняем? – спросил Анну Петровну тихо студент.

– Нет, нет… Сейчас чай будем пить.

Наташа была не в духе.

Корнев грыз ногти и старался дать себе отчет, что он чувствует к Наташе: ему нравились ее глаза, ее волосы, фигура, но не было цельного впечатления: захватывающего интереса. И он еще пытливее заглядывал в ее черные глаза и еще озабоченнее грыз ногти.

«А может быть, просто я ей не интересен? Это само собой разумеется, – спешил он себе ответить, – но и с остальными она такая же».

Только при брате она оживлялась, и тогда Корнев чувствовал ее сильнее. Зато в отсутствие его она вся была пред ним налицо, и это доставляло ему и тайное удовольствие, и огорчение. Сидит, бывало, за уроком и вспомнит вдруг ее: на мгновение потонет в воспоминаниях, спохватится и гонит их от себя, и после этого еще противнее ему «таянье», как он называл ухаживанье Семенова. В такие минуты нежных воспоминаний ему казалось, что и он не лучше Семенова – такой же, уныние наводящий своим ухаживающим видом, донжуан.

– Вы как будто не в духе? – спросил Моисеенко Анну Петровну.

Она окинула взглядом гостей, покусала губы и ответила сама себе:

– Семь человек, бабушка восьмая… – И, повернувшись к Моисеенке, сказав: – Да, мне немножко не по себе, – ушла с террасы.

Начали накрывать на стол, пришла бабушка, старая, сгорбленная, маленькая и почти глухая. Это была единственная родственница Горенки.

В ожидании чая компания сидела, вяло перебрасываясь фразами.

– Слушайте, странная эта Горенко какая-то, вы не находите? – наклонилась Корнева к уху Долбы.

Долба кивнул головой.

– Зачем мы приехали?

Долба ответил молчаливым пожатием плеч.

– Наташа, что ж твой брат? Так и будет там сидеть? Я пошлю за ним Машу… – вошла Горенко.

– Не придет, – вздохнула Наташа.

– Я пошлю все-таки.

Молодая горничная нашла Карташева все там же в лодке. Он с изысканной вежливостью, но бесповоротно заявил ей, что чувствует себя не совсем хорошо и потому прийти не может.

– Барышня будет очень жалеть, если вы не придете.

– Мне самому очень жаль…

Карташев не лгал: вечер так тихо догорал, так золотилось море, с таким сожалением выглядывало в последний раз, исчезая, солнце, что сердце Карташева невольно тоскливо сжималось от мысли, что он обречен в такой вечер на такую неприятную роль.

И горничной его было жаль. Она все стояла и наконец проговорила, ласково смотря на него:

– Может, пойдете?

– Нет, благодарю вас, право же, не могу…

Горничная ушла, но почему-то ее брало все раздумье, так ли уж он болен, что и до террасы не дойдет.

На повороте она еще раз оглянулась, постояла и, приподняв одной рукой платье, тихо стала подниматься в гору.

Карташева приятно тронуло внимание горничной. Он с удовольствием переживал ощущение взгляда ее ласковых глаз.

Прибежала Наташа, узнав, что он болен.

– Тёма, ты болен? Что с тобой?

Надо было хорошо врать.

– Просто меня укачало и теперь тошнит.

– Тебя никогда не укачивало!

– Я и сам не знаю… я думаю, оттого, что я лежал…

Карташев с наслаждением видел, что Наташа начинает верить, и думал с удовольствием в то же время, что его хоть вверх ногами поставь, и то не укачает.

– Может, домой поедем?

– Напротив, я и болен оттого, что закачало: я рад так полежать…

Наташа поверила и ушла, успокоенная.

Солнце село, быстро надвигались сумерки, поднималась свежесть с моря и с сада, распустилось масличное дерево и разлило свой чудный и сильный аромат. На горизонте медленно выплыла луна: большая, нежная, точно какой-то прозрачный шар. Первые лучи ее скользнули в полумраке, и, как в зеркале, отразились и потемневшее море, и загоравшиеся в небе звезды, и смолкнувший берег. В деревьях мелькнул огонек, и заблестели окна дачи. Блеск от них проникал до берега и слабо отражался в воде.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: