Дж. Коллиер справедливо отмечает вклад Эллингтона в американскую культуру, его выдающуюся роль в процессе эволюции джаза. Исходя из этой посылки, следует сказать и о том, о чем не говорится в книге: о влиянии творчества Эллингтона на советский джаз начиная с 30-х годов и до наших дней.
Тема интереснейшая. Обращаясь к ней, выскажу не только свое мнение, но и мнения многих коллег-музыкантов, с которыми я встречался в разные годы. Мне довелось говорить об Эллингтоне с корифеями советского джаза — Л. Утесовым, А. Цфасманом, А. Варламовым, В. Кнушевицким, Э. Рознером, Н. Минхом, О. Лундстремом. Я хорошо знаю, какой мощный стимул дал Эллингтон следующему поколению музыкантов, к коему сам принадлежу, — говорю о В. Людвиковском, А. Бабаджаняне, У. Найссоо, Ю. Саульском, А. Эшпае, Г. Канчели, К. Орбеляне, Г. Гараняне, Г. Лукьянове, А. Кролле, Г. Гольштейне, А. Козлове, Д. Голощекине, Н. Левиновском, И. Бриле, Л. Чижике, А. Кузнецове и других. Наконец, я вижу, как традиции Эллингтона обретают сегодня новую жизнь у более молодых джазменов.
Каким было воздействие творчества Эллингтона на наших джазовых музыкантов? Приведу запомнившиеся мне слова Александра Цфасмана, сказанные во время одной из наших встреч в конце 60-х годов: «Для нас, джазменов, Эллингтон — наше „все“. Я не преувеличиваю. Это наша любовь, безграничное восхищение, мечта. Наша школа. Наша звучащая джазовая энциклопедия, из которой мы черпали идеи, образы, технические приемы. Никогда не видя Эллингтона, мы все учились у него в классе, где не было ни стен, ни дверей, — ибо это был джаз.
Конечно, у меня и моих сотоварищей были в тот период (30 — 60-е годы) и другие кумиры, руководители популярных оркестров — Луи Армстронг, Бенни Гудмен, Рэй Нобл, Глен Миллер, Вуди Герман, Стен Кентон, Гил Эванс. Но Эллингтон словно парил над всеми, всех перекрывал. И потом, те, другие, приходили и уходили, оркестры взлетали на гребень славы и распадались. А Эллингтон оставался, упорно шел сквозь годы, был все так же прекрасен и неколебим. Он казался нам вечным, на все времена. Знаете ли, мы, джазмены, очень разные люди, с разными характерами, устремлениями, симпатиями. Но в любви к Эллингтону сходились все. Это как клятва — все едины. Эллингтон был для нас символом, недосягаемым образцом в джазе. Однако он совсем не подавлял своим величием и совершенством. Напротив, побуждал нас, музыкантов, к творчеству, звал к поискам в джазе своего, оригинального. Это и было главное в нашем восприятии Эллингтона.
В искусстве, как в любом человеческом деле, всегда есть основа, исток, некая точка отсчета, с которой все начинается. Творчество Эллингтона — важное, быть может, ключевое звено, скрепляющее бесконечную джазовую «цепь» во времени и пространстве».
Мало что можно добавить к этим словам. Я думаю, под ними подпишутся все любящие джаз музыканты, в какой бы стране они ни жили, какое бы направление ни исповедовали в творчестве — от «мейнстрима» до «авангарда». (Вспоминаю, как однажды мы с Джоном Гарви, известным джазовым педагогом и практиком, деканом факультета Иллинойсского университета, слушали выступление ансамбля, игравшего головокружительный «фри-джаз». Музыканты кончили играть, раскланялись, ушли. Джон усмехнулся: «Чудаки эти ребята. Они думают, что открывают в джазе что-то новое, а на деле используют все те же идеи и приемы, которые были заложены Армстронгом и Эллингтоном».)
К сожалению, Дж. Коллиер в своей книге обошел вниманием событие, ставшее для нас, советских музыкантов, кульминацией, вершиной нашего общения с джазом: я имею в виду триумфальные гастроли оркестра Дюка Эллингтона в Советском Союзе (сентябрь — октябрь 1971 года).
Выступления прославленного музыканта вызвали невиданный резонанс, на каждом концерте — потрясение, взрыв слушательских эмоций.
Кто-то из музыкантов, совсем не шутя, назвал эти гастроли американского оркестра рубежом, вехой в истории нашего, отечественного джаза и впредь предложил осмысливать то или иное событие особым временным исчислением — «до» приезда Эллингтона или «после» него. Можно понять такой ход мысли. Действительно, Эллингтон явил нам высочайшие образцы джазового искусства, выказал столь важную во всяком художестве «меру вещей», безупречный вкус. Можно сказать, что он во многом изменил, возвысил наше музыкальное сознание.
Для нас, счастливцев, сумевших попасть на концерты оркестра (нашлись поклонники, проехавшие с коллективом весь гастрольный маршрут!), непосредственное знакомство с Эллингтоном имело особый смысл: наша удаленная, в чем-то абстрактная к нему любовь вдруг обрела реальный облик, стала конкретностью, явью. Забылись пластинки и радио, фотографии и кинокадры, поблекли фантастические рассказы и слухи об Эллингтоне (без этого джаз не был бы джазом) — на сцене стоял живой человек, во всем блеске своего таланта и всемирной славы, говорил с нами, улыбался, дирижировал, играл на фортепиано, а рядом с ним были не менее знаменитые музыканты оркестра, чьи экзотические имена и фамилии мы зачарованно повторяли с юношеских лет. Это ли не чудо!
Постараюсь быть точным московским хроникером, назвать подробности, которых в книге нет. Напомню: маршрут гастролей включал Ленинград, Минск, Киев, Ростов-на-Дону и Москву. В столице оркестр дал шесть концертов — четыре в Театре эстрады, два в Лужниках; добавились также выступления в Доме дружбы и в американском посольстве, где Эллингтон единственный раз играл соло. Представлю и музыкантов оркестра, это тоже факт джазовой истории:
трубы — Кути Уильямс, Джонни Куолз, Гаролд «Мани» Джонсон, Мерсер Эллингтон, Эдди Престон;
саксофоны — Пол Гонсалвес (т), Норрис Терни (т), Гаролд Эшби (т), Гаролд Минерв (а), Рассел Прокоуп (а), Гарри Карни (б);
тромбоны — Чак Коннорс, Чарлз Буттивууд, Малколм Тейлор;
ударные — «Спиди» Руфус Джонс;
контрабас — Джо Бенджамин;
вокал — Мейл Брукшайр, Тони Уоткинс.
А за роялем — «Вот и я, великий, великолепный, грандиозный Дюк Эллингтон» (с этой фразы, как пишет один из биографов, начинал свой день, спускаясь из спальни к родителям, маленький мальчик, будущий «Маэстро Дюк». Даже тогда, на заре жизни, в этом не было кокетства — скорее неосознанный стимул, заклинание, призыв тех скрытых духовных сил, что дремлют до времени в человеке. Эллингтон в конце концов стал тем, кем страстно стремился стать).
Как выглядел Эллингтон на сцене? Я был на всех четырех концертах в Театре эстрады, один раз сидел в оркестровой яме, где обычно находится дирижерский пульт, и увидел Эллингтона совсем близко. Под гром аплодисментов он вышел из левой кулисы и сразу, как говорят артисты, «взял» публику, еще не сказав ни слова, не сыграв ни одной ноты. Он просто взглянул в зал, поднял в приветствии руки и улыбнулся доброй улыбкой. Его обаяние действовало мгновенно. Среднего роста, худощавый и стройный для своих лет (во время гастролей ему было 72 года), в элегантном красном пиджаке, в рубашке с расстегнутым воротом, Эллингтон смотрелся великолепно. Он двигался на сцене легко и пластично, был естествен во всем — в слове, в жесте, в общении с музыкантами и публикой. Никакой суеты, никакого заигрывания с залом. Чуть покачиваясь в ритме, неприметно дирижируя (два-три «подхлестывающих» акцента, поворот головы, короткий взмах рукою на tutti), садясь время от времени к роялю, подходя к музыкантам и бросая реплики на ходу, Эллингтон был полон музыкой, он творил ее вместе с оркестром, он наслаждался ею, «своей госпожой, своей возлюбленной» (так названа его знаменитая биографическая книга). Он светился радостью. Перед нами был счастливый человек, гордый своим делом. И мы были счастливы вместе с ним.
На одном из концертов мое место в зале оказалось рядом с Арамом Хачатуряном. Реакция его была бурной, восторженной: «Для меня это первый подлинно джазовый композитор! Не могу насытиться его музыкой. В ней кровь кипит. Это по мне!»
В антракте мы с Хачатуряном прошли в артистическую к Эллингтону. Музыканты приветствовали друг друга, обнялись. Я вглядывался в Эллингтона. Он был оживлен, но видно было, как он устал. Конечно, возраст наложил печать на его облик: осунувшееся морщинистое лицо, короткие, чуть вьющиеся, тронутые сединой волосы, руки мягкие, гибкие, но тоже в морщинах. У Эллингтона низкий, хрипловатый голос, говорил он медленно, чуть растягивая слова, был предельно внимателен к собеседникам. Он дарил окружающим ощущение домашности, покоя.