...Не так ли
Пали перед Нумой щиты, что патриции
носят на шее, –
В час приношений его: ограбил,
должно быть, народы
Или Борей, или Австр, примчавший нам
эти доспехи.
А когда галлы, взяв уже остальную часть города, под покровом ночного мрака, тайком проникли в Капитолий, который единственно оставалось взять для полной погибели римского имени, гусь которого ранее там не видели, возвестил о присутствии галлов28 и побудил стражей к защите Капитолия, о чем согласно друг с другом свидетельствуют Ливии и многие блестящие писатели. Об этом упоминает и наш поэт, описывая Энеев щит в восьмой песне, ибо он поет так:
Манлий стоял в высоте, Тарпейской
сторож твердыни
Перед храмом, храня Капитолия
горные, дале [c.64]
Ромулов зрелся дворец и щетинился
свежей соломой,
Здесь серебряный гусь, летая
по позлащенным
Портикам, пел, что Галлы уже
на самом пороге.
Когда же римская знать под натиском Ганнибала обессилела настолько, что для окончательного разорения римского государства достаточно было лишь вторжения пунийцев в город, внезапно налетевший ужасный град, внеся смятение, не дал победителям довести свою победу до конца29, как говорит Ливий в “Пунической войне”, описывая это среди прочих событий. Разве переправа Клелии не была удивительной, если женщина, плененная во время осады Порсенны, сорвав оковы, воодушевляемая дивным содействием Божиим, переплыла Тибр30, о чем упоминают почти все летописцы римского государства к ее вящей славе? Так подобало действовать тому, кто от века предвидел все в прекрасном строе; и подобно тому, как впоследствии зримый творил чудеса ради незримого, так он же, незримый, являл их ради зримого.
V. Кроме того, всякий, кто имеет в виду благо республики, имеет в виду цель права. Что это так, доказывается следующим образом: право есть вещное и личное отношение человека к человеку, при сохранении которого сохраняется человеческое общество и при [c.65] разрушении которого оно разрушается31. Ведь формулировка в “Дигестах”32 не говорит, что такое право по существу, а описывает его по признаку пользования им. Стало быть, если такое определение правильно охватывает как сущность, так и причину, а цель всякого общества есть общее благо его членов, необходимо, чтобы целью всякого права было общее благо; таким образом, не может существовать право, не имеющее в виду общее благо. Поэтому хорошо говорит Туллий в первой Риторике: “Всегда законы должны быть толкуемы ко благу республики”33. Если же законы не направлены ко благу тех, кто находится под законом, они законы лишь по имени, на деле же таковыми быть не могут. Ведь законам надлежит связывать людей друг с другом ради общей пользы. Потому хорошо говорит Сенека о законе в книге о четырех добродетелях: “Закон – это узы человеческого общества”34. Итак, ясно, что все направленное на благо республики, направлено и на цель права. Следовательно, если римляне имели в виду благо республики, справедливо будет сказать, что они имели в виду и цель права. А то, что римский народ, подчиняя себе мир, имел в виду означенное благо, подтверждают его подвиги. Во всех них, отрешившись от всякой корысти, всегда являющейся противницей республики, и возлюбив всеобщий мир вместе со свободою, этот святой народ, набожный и славный, явно пренебрегал собственными выгодами [c.66] для того, чтобы послужить общему благоденствию рода человеческого. Вот почему правильно написано: империя Римская рождается из источника благочестия35.
Но так как в намерении всех, действующих по выбору, ничто не оказывается явным во вне, кроме того, что обнаруживается посредством внешних знаков, а исследовать речи надлежит сообразно предлагаемой материи, как уже было сказано, для нас здесь достаточно, если намерения народа римского будут обнаружены по несомненным знакам, являемым как в целых коллегиях, так и в отдельных лицах. В отношении коллегий, посредством которых тем или иным образом люди связуются с республикой, достаточно одного лишь авторитетного свидетельства Цицерона во второй книге “Об обязанностях”. Он говорит: “Пока власть республики держалась на благодеяниях, а не на несправедливостях, войны велись либо в защиту союзников, либо в защиту империи, а исходы войн бывали либо мягкими, либо неизбежными; гаванью и прибежищем царей, народов и племен был сенат. Наши же магистраты и императоры стремились стяжать славу прежде всего тем, чтобы защищать провинции и союзников справедливо, пользуясь их доверием; итак, скорее можно было бы говорить об отчем достоянии земного круга, чем об империи”. Так говорит Цицерон.
Что касается отдельных лиц, о них я скажу подробнее. Неужели нельзя утверждать, [c.67] что имели в виду общее благо те, кто потом, нищетою, изгнанием, потерей сыновей и увечьями, отдавая душу свою, пытались приумножить общее достояние? Разве Цинциннат не оставил нам святой пример того, как надлежит слагать с себя должность по истечении срока, коль скоро его сделали диктатором, оторвав от плуга, о чем повествует Ливии? И после победы, после триумфа, вернув скипетр консулам, он по доброй воле возвратился к сохе, чтобы обливаться потом, следуя за волами36. Конечно, к его похвале Цицерон, рассуждая в книгах о целях благ против Эпикура, упомянуло нем в следующих словах: “Итак, и предки наши заставили оного Цинцинната бросить плуг, чтобы сделать его диктатором”. Разве Фабриций не явил нам высокий пример стойкости против скупости, когда, будучи бедняком, он с усмешкой принял тяжелый слиток золота, врученный ему за верность республике, и, промолвив достойные его слова, с презрением отверг его? Память об этом обновил и поэт наш в шестой книге, воспевая:
…мощного в скромной
Доле Фабриция37.
Ужели Камилл не был для нас достопамятным примером того, что не следует предпочитать законам собственные выгоды? Согласно Ливию, он, присужденный к изгнанию после того, как освободил осажденную отчизну и вернул римскую добычу в Рим, покинул при всеобщих [c.68] кликах народа священный город и не вернулся в него прежде, чем ему было вручено разрешение Сената возвратиться на родину. И этого человека с великой душой прославляет поэт в шестой книге, говоря:
…вернувшего стяги Камилла38.
Разве Брут не научил первый предпочитать всему свободу отечества39, жертвуя собственными сыновьями, жертвуя всеми прочими людьми? О нем Ливий говорит, что, будучи консулом, он предал смерти собственных сыновей, участвовавших в заговоре с врагами. Его слава воскресла в шестой книге нашего поэта, поющего о нем так:
...и сам сыновей,
замышлявших новые брани,
К казни отец злополучный, свободы
ради священной,
Приговорил...
Муций показывает нам, на что можно отважиться для родины, когда он неосторожно напал на Порсенну и когда затем смотрел, как горит его собственная, ошибившаяся рука40, – с таким же лицом с каким он смотрел бы на терзаемого врага, чему восхищается Ливий, повествуя о нем. Теперь черед оных священейших жертв, Дециев, которые ради благоденствия общего положили свои набожные души41, о чем Ливий, прославляя, рассказывает не столько в меру должного, сколько в меру своих собственных сил. К этому следует [c.69] присоединить и несказанную жертву строжайшего блюстители подлинной свободы. Марка Катона42. Те не убоялись мрака смерти ради спасения отечества, этот, дабы возжечь в мире любовь к свободе и показать, как много она значит, предпочел уйти свободным из жизни, чем оставаться в ней без свободы. Имя всех их ожило в устах Туллия, в книгах его “О границах добра и зла”. Туллий говорит о Дециях следующее: “Публий Деций, глава этого семейства, консул, обрекши себя на смерть и ворвавшись на коне в середину войска латинян, разве мог бы помышлять о своих наслаждениях, – где и как он их найдет, зная, что тотчас же погибнет? Ведь он искал эту смерть более пламенно, чем надлежит, согласно Эпикуру, искать наслаждение. Этот его поступок, если бы он не был по справедливости прославлен, не мог бы послужить образцом подражания для его сына в четвертое его консульство, ни позднее для сына этого последнего, когда он вел войну с Пирром, и консул пал в битве, став третьей жертвой из этого рода, павшей за республику”. В книге же “Об обязанностях” Цицерон говорил о Катоне: “Ведь в одном положении был Марк Катон, в другом прочие, которые в Африке сдались Цезарю; последним, может быть, и было бы поставлено в упрек, если бы они покончили с собой, потому что жизнь их была более легкой, а нравы – более вольными. Но Катон, поскольку природа одарила его невероятной [c.70] строгостью нравов и он закалял ее с постоянным упорством, всегда оставался при раз принятом мнении и решении; Катон предпочел умереть, чем смотреть в лицо тирану”43.