— Да… Давненько, Дмитрий Максимович, по главному управлению подобного не случалось.
— Просто лихо, товарищ генерал!
— Лихо-то лихо, да как бы лиха не нажить.
— Я повторяю: от ответственности не уклоняюсь и готов нести заслуженное наказание…
— Да что ты, черт возьми, заладил — ответственность, ответственность! Она и так при тебе! И наказание по существу будет, не беспокойся. Но ты мне прежде разыщи своих крестников и обезвредь их. Ведь если операция не даст эффекта, они рано или поздно выйдут на Большую землю, и тогда…
— Эффект будет, товарищ генерал! Система контроля, оцепления и оповещения исключает просачивание из района «Спирали».
— Уж ты мне их не выпусти, Дмитрий Максимович.
— Приложу все силы, товарищ генерал.
— Слушай, а что, если, так сказать, выбить у них почву из-под ног, лишить преимуществ?
— Что вы имеете в виду, товарищ генерал?
— Ну, допустим, на время перегнать стада из района «Спирали» на другие пастбища, свернуть промысел. С одной стороны, базы у них не будет, с другой — местное население в какой-то степени будет гарантировано от контакта. Мера, конечно, крайняя, но…
— Исключено, товарищ генерал! Просто невозможно. Это же тысячи квадратных километров. Кто же пойдет на это? Всего-то два, пусть опасных, но всего ведь два бежавших уголовника…
— Так ты мне их подай, черт возьми! Раз их всего-то два? Понял?
— Понял…
— Девятнадцатого вылетай в Москву!
— Есть, товарищ генерал!
— Ну, будь.
Какой бы долгой и трудной ни была дорога, как бы утомительна ни случалась охота, всегда Кильтырой замечал красоту тайги. Нет, жил ею — буйной и веселой летом, угрюмой и покойной зимой.
Речка струится, звеня колокольцами в каменистой россыпи переката…
Солнце встающее располосовало чащобу туманными прорубами…
Наст, розовея, скрипит под лыжами, будя тишину…
Замер на сопке сокжой, нацепив на рога полную луну…
Посыпались сверху комочки снега и шелуха — белка от гайна пошла верхами…
Трава стелется, отяжелев от росы, вздрагивает, роняя капли искрящейся влаги…
Скала выпятила грудь, заставила изогнуться ручей…
Профыркало крыльями стремительное птичье семейство…
Ночной костер высветил, оживив, черную стену леса…
Все чувства открыты природе, все впитывали, молодили несознаваемой радостью. Но нынче он не видел ничего и не чувствовал ничего, кроме одной страсти, которая жгла и терзала его: убить!
Всего час назад Пулька сидела перед нарами и выла, не навзвой, а по-щенячьи — плаксиво и жалобно. Кильтырой сел, обхватив шумящую голову руками. Поежился: дом выстудился, дверь плохо закрыта. Надо же… Сон был… Фу, какой дурной сон, господи… И тут Кильтырой вспомнил все, и ему показалось, что он только что слышал и выстрелы, и пропадающий визг Кайрана. Он встал и, едва удерживая равновесие, пошатываясь, растопырив руки, вышел на воздух.
Набирал силу рассвет. Выходит, сутки провалялся…
Из-за угла показалась голова тофаларца. Он подбежал к хозяину, обрадованно закивал. Копыта, камусы, бока его были покрыты смерзшейся розоватой коркой. В загоне лежали застывшие, пристреленные олени… Учуг озирался чумовато и потягивал ноздрями. С высоты скалы отчетливо виден был свежий след на льду Мульмуги.
Вот и все! «Слажу, однако», — вспомнил Кильтырой обещанное Паршину. Вот те и сладил… Ушли, как будто и не были. Ушли теплые и сытые. И как уйдут за три-то дня, что проторчит он в зимовье… След не давал Кильтырою покоя, притягивал зрение. И уже волновала его какая-то неясная мысль. Он силился уловить ее как что-то такое, что иногда шевелится в мозгу, но никак не вспоминается.
Вернувшись в дом, он торопливо, что было совсем ему несвойственно, срываясь со ступенек, полез на чердак, служивший лабазом. Лицо и руки облепила мертвая паутина, законопаченные щели не пропускали ни лучика, но он хорошо знал, где схоронил долго послуживший бердан и патроны, авось, случись что, еще послужат. Вот и пришел черед… Раскидал тряпье, нащупал тяжелый сверток. Здесь… Как положил. В куске оленьей шкуры. Кильтырой развернул, достал скользкое от смазки ружье.
«По следу идти — никак не достать. Не успеть. Надо сразу взять вправо от берега. Пускай тропа ломаная — вверх-вниз, со скальными россыпями, с низовыми марями, зато близко, вперерез. Нонешним утром еще оне должны были выйти к Мачехину порогу и тоже взять вправо, ить он сам им тропу выложил. Лишь бы свернули… Да как не свернуть! Тайга тамошняя глуше, а тропа есть удобная, вдогон дню ведет, куда и мыслили уйти сподручней всего. Должны свернуть. А там и скрестятся наши пути».
Пулька, такая жадная до зверя, шла наскоком, вороша снег, не обращая внимания на запахи и не засматриваясь на следы. Ни одной белки не облаяла, ни по одному собольему тропнику не взыграла. Вся в броске. Крутой бублик ее хвоста пружинил долгое время впереди, словно понимала собака, куда вести и зачем, пока не вымоталась и не отстала, — сколько верст-то отмахали.
Тофаларец споткнулся на присыпанной ямке, и Кильтырой перелетел через его рога.
Учуг лежал, кусая снег, бока его судорожно вздымались и опадали. «Никак ногу сломал?» — мелькнуло у старика. Нет, слава богу, ноги целы, запалился олешка. Что ж, можно и передохнуть Кильтырой посмотрел на солнце, подплывшее к горизонту. Вышли они, когда оно лишь начинало взбираться на верхушку небосвода. Все это время он не давал оленю роздыху, лишь иногда позволяя тому переходить на шаг. Пулька тоже выбилась из сил — только нагнала их и залегла рядом, подрагивая и повизгивая от усталости.
— Бедные, бедные, — поглаживал животных Кильтырой.
Он не узнавал собственного голоса. Левое ухо по-прежнему ничего не слышало. Язык, большой и саднящий, еле ворочался в почти не раскрывающемся рту. Безудержно захотелось есть и спать. Больше даже спать. Кильтырой нарубил соснового сушняка, забросал кучей веток крупные сучья, запалил костер. На всякий случай порылся в котомке и карманах, но ничего из еды, конечно, не нашел. Одни патроны.
Тофаларец перевернулся на поджатые ноги и, когда Кильтырой вскрыл ему ножом вену под лопаткой, только дернулся кожей. Несколько судорожных глотков насытили Кильтыроя. Он успел еще замазать ранку оттаявшей у костра грязью и мгновенно заснул, привалившись к теплой шерсти оленя.
Спал он часа два, не больше. Сплющенное, разорванное солнце скрывалось, прощаясь с землей последними красками заката. Выпирали колючие звезды. Яснела на глазах луна, наполняя обливным светом тайгу.
И снова рысил, где удавалось, тофаларец, и Пулька упорно рвалась вперед, взвизгивая, когда колола израненные настом лапы; и снова Кильтырой смотрел, не мигая, перед собой, буравил взглядом тайгу, а виделись ему ненавистные лица в прыгающем прицеле бердана.
Кильтырой поправил шарф на груди. Мороз усиливался. Луна принарядилась большим голубым венцом.
Шурх-шурх-шурх-шурх… — разбрызгивает олень сверкающий снег.
— Ходи, ходи, — подсказывает ему Кильтырой. — Поспешай, дружок. Я те ягелю потом сам с-под насту надергаю, вкусного, сочного, я те глазки чаем вымою, и копытца залечу, и шерстку расчешу железным гребнем, и на всю зиму волю и роздых дам. Поспешай, дружок, поспешай. Достать их нам надо. Это ить надо ж звери! А еще русскими называются. Какие ж оне русские? Русские, однако, нам, эвенкам, свет подарили, електричество, дома теплые, доктора да лекарства. Дети все выкормлены, выучены… Помирать не хочется. А то ить раньше как? Старик ежели — так и помереть торопится. А я вот не тороплюсь. Жизть-то какая: спутники летают, внуки здоровы, тайга наша. Наша… Ну что ж… Чай, ненадолго уж. К утру все ж нагоню. Поспешай, дружок, поспешай… Бердан промашки не даст. Бой верный. Патроны сухие. Ить бешеных зверей даже изводить велят. А оне и есть бешеные. Скоко, однако, людям худа навели и навести норовят. Бешеные и есть. Убить надо. Спасибо скажут старику…