И все же мы созданы вечно стремиться в небо, ощущать себя причастными к нему. И все же оно существует, оно открывается нашему взору, как некая абсолютная реальность. Оно такая же реальность, как наша неволя.

Зачем существует это бесконечное пространство, все равно для нас недоступное? — рассуждал он. Что за смысл в этой безграничности вокруг нас, вокруг жизни, если мы все равно те же беспомощные невольники и жизнь остается все той же, столь же замкнутой в самой себе? К чему тогда, собственно, эта неизмеримость? Зачем нашей мизерной судьбишке, нашей тесной долине столь величественное окружение? Разве мы счастливее от того? Непохоже. Скорее, только еще несчастнее.

Я внимательно изучал его — что за мрачное выражение лица, какая вдруг глубокая усталость в старческом взгляде!

Делаемся ли мы счастливее, стремясь отыскать истину? — продолжал он. Я не знаю. Я лишь стремлюсь отыскать ее. Вся моя жизнь была неустанными поисками истины, и мне казалось порой, будто я ее прозреваю, мне будто приоткрывался кусочек ее чистого неба. Но ни разу небеса не отверзлись мне, и взгляд мой ни разу не упился видом бесконечности, без которой ничего не постичь на земле. Сие нам не дозволено. Оттого все мои усилия были, по сути, тщетны. Оттого все, к чему бы я ни прикасался, оставалось полу истиной, оставалось недоноском. С болью думаю я о своих творениях, и с болью и грустью смотрят на них, должно быть, другие — так смотрим мы на античную статую без головы и конечностей. Уродливым, незавершенным было все, что я создал. И незавершенным оставляю я все после себя людям.

Да и что в том удивительного?

Такова уж человеческая судьба. Неизбежная судьба всех человеческих усилий, всех человеческих творений. Все созданное нами — лишь первый шаг на пути к тому, чего никогда не достигнуть, что не должно и не может быть нами достигнуто. Вся человеческая культура, в сущности, лишь первый шаг на пути к чему-то недостижимому, совершенно для нас непосильному. Она высится уродливым, трагически жалким обрубком античной статуи. А сам человеческий дух разве не тот же жалкий обрубок?

Что пользы в крыльях, если они все равно никогда не смогут вознести нас к небу? Они лишь тяготят вместо того, чтобы освобождать от бремени. Мы тяготимся ими. Мы волочим их за собой по земле. В конце концов они делаются нам ненавистны.

И мы чувствуем облегчение, когда сокольничий, утомившись своей жестокой забавой, надевает нам на голову колпачок и мы погружаемся во тьму.

Он сидел не двигаясь, подавленный и хмурый, горько сжав рот, и глаза у него горели мрачным огнем. Я был, признаться, страшно изумлен. Неужели это он, тот самый, кто совсем еще недавно восторгался беспредельным величием человека, кто предрекал ему всемогущество, предрекал, что человек, подобно всесильному монарху, будет царить в своих великолепных владениях? Кто изображал человека чуть ли не божеством?

Нет, я не могу его постичь. Я ничего не понимаю.

А герцог слушал его открыв рот, плененный умными речами маэстро, хотя они полностью противоречили всему тому, что он до сих пор слышал из его уст. Он был совершенно с ним согласен. Ничего не скажешь, способный ученик.

Как связать одно с другим? Каким образом они умудряются совмещать в себе такие противоречия, как могут с одинаковой убежденностью говорить о чем угодно? Сам я всегда неизменен, и мне это непонятно.

Я долго не мог заснуть и все пытался уразуметь, что же они собой представляют, но мне это никак не удается. Я не могу прийти ни к какой ясности.

То вдруг сплошное ликование — мол, ах, как прекрасно, как великолепно быть человеком. То вдруг сплошная безнадежность, отрицание всякого смысла, отчаяние.

Что же всерьез?

Он бросил писать портрет герцогини. Говорит, что не может его закончить, не получается: мол, есть в ней нечто неуловимое, чего он никак не может ухватить, уяснить себе. Итак, и эта его работа останется незавершенной, как «Тайная вечеря», как все, за что он берется.

Мне довелось увидеть в покоях герцога этот портрет — не понимаю, чем он плох. По-моему, портрет очень хорош. Он изобразил ее такой, какова она есть: стареющей шлюхой. Сходство поразительное, просто дьявольское. Чувственное лицо с тяжелыми веками и этой неуловимой порочной улыбкой, все в точности. Он самое ее душу вытащил и изобразил, разоблачение просто ужасающее.

Нет, что ни говори, а в людях он разбирается.

Чего же не хватает? Он ведь считает, что чего-то не хватает. Чего же? И ведь он считает, что не хватает чего-то существенного, такого, без чего она не она. Но чего именно? Мне это совершенно непонятно.

Однако, раз он говорит, что портрет не закончен, значит, так оно и есть. «Незавершенным оставлю я все после себя» — его же собственные слова. Да и все, мол, что ни возьми — только первый шаг на пути к неосуществимому. Вся человеческая культура — только первый шаг, только начало, а завершение, мол, абсолютно невозможно. И потому все в целом, по сути, бессмысленно.

Разумеется, бессмысленно. А как иначе можно представить себе жизнь?! Ведь бессмысленность — основа ее основ. На какой иной основе, достаточно прочной и неколебимой, могла бы она зиждиться? Ведь любая, даже самая великая, идея всегда может быть подорвана другой великой идеей и со временем окончательно ею взорвана, уничтожена. Бессмысленность же неуязвима, несокрушима, неколебима. Она — единственно основательная основа, и потому выбор пал на нее. Неужели надо столько ломать себе голову, чтобы понять это?

Мне это и так ясно.

В воздухе носится что-то тревожное. В чем дело? Мне ничего не известно, но чутье мне подсказывает: что-то готовится.

С виду все как будто спокойно, жизнь в замке идет своим чередом. Даже спокойнее, чем обычно, поскольку гостей совсем мало и никаких приемов, никаких затей, как обычно в эту пору года. Но как бы объяснить… от этого только еще острее чувствуешь, что надвигаются важные события.

Я все время настороже, все подмечаю — но подмечать вроде бы нечего. В городе тоже не заметно ничего особенного. Все в точности как всегда. Но что-то неладно. И дело серьезное. Я уверен.

Надо набраться терпения и ждать, чем это разрешится.

Кондотьер Боккаросса уехал, и палаццо Джеральда снова опустело. Никто не знает, куда он уехал, исчез, будто сквозь землю провалился. Могут, конечно, подумать, что они с герцогом порвали. Многим казалось странным, как это герцог, человек высоко просвещенный, может находить удовольствие в обществе этого неотесанного грубияна. А вот я другого мнения. Не стану, конечно, отрицать, что Боккаросса — изрядный дикарь, а герцог, напротив, человек на редкость утонченный и воспитанный. Но ведь он и сам из рода кондотьеров, о чем большинство, кажется, совсем забыло. И давно ли его предки были кондотьерами — всего несколько поколений назад! А что такое несколько поколений!

Мне думается, эти двое понимали друг друга без особого труда.

Перемен пока никаких, но в воздухе по-прежнему тревожно. В таких вещах мое чутье меня не подводит. Готовится что-то серьезное.

Герцог в лихорадочной, можно сказать, деятельности. Но чем он занят? Принимает каких-то посетителей, запирается с ними для тайных переговоров. Все держится в секрете. О чем может идти речь?

Появляются какие-то гонцы, окруженные великой таинственностью, в замок их впускают только ночью. И теперь у нас вечно толчется народ, все по каким-то делам: наместники, советники, военачальники, главы старинных родов — старинных воинственных родов, покоренных когда-то предками герцога. Теперь уж никак не скажешь, что в замке спокойно.

Маэстро Бернардо не играет, видимо, во всем происходящем никакой роли. Герцог окружает себя сейчас людьми совсем иного сорта. Ученый старец вообще уже, видно, сошел со сцены, во всяком случае, не сравнить с прежним.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: