— Да ты скажи, христолюбец, что тебе эта девочка? Сколько ежедневно в империи девочек пропадает! Ежели ты бессемейный, хозяйство тебе некому вести, давай мы, близкие родственники, скинемся и купим тебе на рынке какую-нибудь девочку!
Ласкарь принялся объяснять, что уж очень люди они хорошие, соседи, жалко их, жалко ихнюю девочку. А он, Ласкарь, хоть и без слуги остался, агаряне у него и слугу переманили, и коня он рыцарского с собою увел, но девочка та, девочка… Все сердце изболелось.
Манефа хотела проворчать, что седина, мол, в бороду, а бес в ребро, но тут мальчишки прорвались с Августеона, разносчики новостей, как этериархи их ни выгоняли. За монетку в пятнадцать оболов они выбрасывали целый ворох сведений и про свадьбы, и про повышение цен на тарань. А один, чтобы заслужить дополнительный обол, заверещал что было силы:
— В царском зверинце, во Львином рву, сидит некий чужеземец, и львы его не грызут!
Патриарх шествовал прямо как жердь, не отвечая на поклоны, уставя вперед кустистые брови, величественно переставлял посох. За ним валила толпа разнокалиберных клириков, а чуть в отдалении двигалось императорское семейство.
Византийца хлебом не корми, дай позлословить, особенно над власть имущими. Пусть это даже грозит лишением зрения, зверскими пытками, пусть!
— Маруха идет, Маруха! — зашелестело в рядах придворных. — Монашенкой одета, а ведь всегда расфуфырена была!
Маруха в данном случае вовсе не какое-то жаргонное прозвище. Это обычное уменьшительное от «Мария» — Марусса, Маруфа, Маруха. Народ любил эту царскую дочку от первого брака, считал ее несчастной, потому что была она не просто некрасива — она была вовсе безобразна. И женат был на ней итальянский маркграф Райнер Монферратский, красавец с бесчувственными глазами, и народ видел, как изменяет ей супруг, и жалел ее, и звал по-домашнему — Маруха.
За нею шла другая Мария — супруга умиравшего Мануила, она была моложе его чуть ли не на тридцать лет — что делать, династические браки! В девушках была она латинянка и звалась Ксения, а православное имя было ей дано — Мария. Народ звал ее Ксения-Мария. Не станем утомлять читателя надуманными описаниями, а процитируем современника, с которым нам еще предстоит познакомиться: «И были ей свойственны светлые взгляды, жемчужная белизна лица, любезный характер, открытая душа, очаровательная прелесть в речах…»
Ее почтительно поддерживал верховный паракимомен, что означает смотритель государевой опочивальни, а в переводе на язык большой политики — премьер-министр, глава кабинета либо что-нибудь в этом роде. А был им тогда Алексей, племянник царя, следовательно, царевич, тоже Комнин, молодой человек лет сорока, любивший ходить без головного убора, потому что считал неотразимой свою серебрящуюся редеющую стрижку. Вокруг него держалась толпа таких же сорокалетних юношей, насурмленных, нарумяненных, завитых, словно банные нимфы. Злые языки утверждали, что паракимомен с ними… Ах, нет, другие злые языки говорили, что молодая императрица Ксения-Мария… Но нельзя же во дворце верить всегда и всем!
За матерью поспешал наследник престола, тоже Алексей Комнин, преждевременно вытянувшийся мальчик. Плотно окруженный строем педагогов, он двигался словно под стражею. Менторы его, столь разные во всем — в толщине, худобе, лысинах, сутулости и прочее, в одном были едины. Они неусыпно взирали на наследника запретительным взглядом — не прыгать, не чесаться, не ронять достоинства, а тот, несмотря ни на что, взирал на мир победно, добродушное лицо его было озарено полным непониманием, а из уголка вечно влажного рта свисала вечная же капелька слюны. В руке же он сжимал кольцо для игры в серсо, которое педагоги не успели отобрать.
А за ним шла его жена — да, да, жена! — французская принцесса Агнесса, с которой мы еще встретимся на наших страницах, а пока сообщим, что выдана замуж она была шести лет.
Императорское семейство, наклоняясь, чтобы не задеть тиарами и венцами, прошло под священной занавесью и окружило помост, на котором стоял одр Мануила. На помост же дерзнула взойти только кесарисса Маруха.
— Душно здесь, тяжко! — фельдфебельским басом заявила она, обращаясь к патриарху, потому что никакого другого начальства, кроме него, не почитала. — Не правда ли, отче?
Патриарх Феодосии костистым армянским носом (а был он по происхождению армянин, чего никак не могли простить ему при дворе) втянул в себя плотный, как масло, воздух. А что можно было поделать, если у бесчисленных икон горели бесчисленные свечи?
Умирающий открыл один глаз и внимательно смотрел, как Маруха распоряжается — то ей не так, это не этак. Знамена перевесить в другой угол, а караульным отступить полшага в глубину скены.
— Где врачи? — спросила она патриарха. Тот недоуменно обратился к царице Ксении-Марии, которую он, в свою очередь, почитал единственным начальством, а та обратила нежный взор на сереброволосого паракимомена Алексея, потому что для нее-то он и был фактическим начальником всего.
— Где врачи? — грозно переспросила Маруха, обращаясь в пространство.
Тогда верховный паракимомен, изобразив на своем чувственном лице столько смирения, сколько был способен, разъяснил, что после соборования и причащения врачи уже неуместны и он приказал вывести их в нижнюю галерею…
— Как это, после соборования и причащения… — начала кесарисса и осеклась, потому что до нее дошла вся нелепость положения: как это, мол, так? После соборования и причащения покойник еще жив?
Мачеха ее, Ксения-Мария, правильно поняла ситуацию как начало борьбы за пустеющий трон Комнинов. Да и уж очень самовластен был не сказать покойник — умирающий. Отучил всех проявлять инициативу. По ее ангелоподобному личику промелькнула тень недовольства. Она о чем-то спросила паракимомена, тот ей что-то ответил. Царица настаивала, и красивое лицо фаворита сделалось злым.
Он выпрямился, ища дворцового глашатая.
— Мехитариу, эпарх дворца, к его величеству!
— Эпарха, эпарха зовут! — по-тараканьи зашелестели ряды придворных, изнывавших от отсутствия новостей. — Что-то случилось?
— Мехитариу, эпарх дворца… — по всем закоулкам огромного строения разносили глашатаи. — Мехитариу… Тариу… Ариу…
Умирающий открыл второй глаз и тупо смотрел, как Мехитариу, эпарх дворца, одетый в розовый почетный кафтан-скарамангий и вспотевший от усердия, становится на колени пред верховным паракимоменом.
— Отвечай! — театрально-надменным голосом вопросил тот (надменность ведь тоже надо выработать). — Не ты ли утром, как доложили нам стражи уха, болтал, будто во Львином рву живет праведник, которого звери голодные, а не грызут?
— Так, так, всесветлейший… — горестно признался уничиженный эпарх.
— А если так, отвечай, а почему он праведник?
Эпарх, окончательно онемев, развел руками. Но за него ответил сам грозный патриарх — как, а разве не известно из Книги пророков? Дам тебе я дар праведничества, и не тронет лев рыкающ и пес алчущ.
Все молчали, ожидая, что последует дальше. А бедный Мехитариу, проклиная себя за несдержанный язык, пал лбом на плиты пола.
Верховный паракимомен усмехнулся, понимая его состояние, но медлил с решением, зная по опыту, что момент, когда удается держать в повиновении столь вулканическое общество, как императорский двор, краток и преходящ. Поэтому он медлил, как бы приучая двор к мысли, что хозяином здесь отныне будет только он, всемогущий паракимомен. Даже протянул ладонь, и обслуживающие евнухи поспешили вложить в нее чашу с апельсиновым питьем. Он долго пил, потом обтирал чувственные губы, а все в напряжении смотрели на него.
— Встань! — повелел он эпарху. — Бери людей, отправляйся во Львиный ров. Мы желаем видеть его тут. Если не помогли врачи, не помогло святое причастие, быть может, исцелит праведник.
Кесарисса Маруха, чувствуя, что теряет инициативу, хлопнула в ярости ладонью, а император, ее отец, вздрогнул. Эти паракимомены, а с ними и латинские обезьяны, присваивают себе даже право находить праведников! О, безбожники!