Когда Плам наклонилась поцеловать Макса, в детскую на цыпочках вошла ее мать и, отозвав дочь в сторону, зашептала на ухо, что не хотела бы вмешиваться, но поскольку все они сегодня немного выпили спиртного, то ей, Плам, надо быть этой ночью поосторожней, потому что, если появится еще и третий ребенок, это свяжет ее по рукам и ногам.

— Тебе не надо беспокоиться, мам, — шепотом ответила Плам. Они не занимались любовью уже несколько месяцев.

Днем 31 декабря 1975 года Тоби тайком забрался в сарай, что ему строго-настрого запрещалось, и перевернул керосиновую плитку, которая тут же полыхнула огнем. Сарай сгорел дотла, а вместе с ним и картины. А те, что уцелели в огне, были уничтожены водой из брандспойтов пожарных. Плам, решившая, что Тоби остался в сарае, потеряла сознание. А когда маленький Макс сказал ей, что Тоби прячется под кроватью, упала в обморок еще раз.

Когда Джим, вернувшись домой, узнал о случившемся, он побелел от злости и потащил Плам по лестнице в их спальню.

— Ты, глупая сучка! Тоби мог погибнуть! И все из-за твоего чертова сарая. Почему ты не бросишь свою мазню? Ты же знаешь, что все равно у тебя ничего не получится. Оттого, что получила какую-то занюханную премию, ты еще не стала Леонардо да Винчи!

— Я устала быть козлом отпущения за твое невезение! — кричала в ответ Плам. — Я больше не могу выносить эту зависть. Разве я виновата в твоей бездарности? Не этого я ждала, когда мы поженились!

— А чего ты ждала? — ревел Джим. — Бесконечного потока комплиментов?

— Я ждала поддержки. И уж не думала, что палки в колеса мне будет ставить именно тот единственный в этом доме, кто не может думать, что если дать шимпанзе кисть, то она будет рисовать, как Пикассо. Почему я должна бросить живопись? Разве я не имею права быть не только матерью, но и кем-то еще?

Выкрикивая все это, Плам понимала, что в ближайшие двадцать лет у нее нет никаких шансов чего-либо достичь в жизни. У нее только есть возможность превратиться в одну из мамаш, поджидающих своих детишек у начальной школы на краю дороги. В одну из загнанных матерей-одиночек, которая всю жизнь будет биться, чтобы накормить, одеть и обуть своих детей. А когда они засорят унитаз туалетной бумагой, будет скандалить с сантехником, который, вместо того, чтобы прочистить его, затопит ей водой кухню. Она будет содрогаться при мысли о возможном прорыве в системе отопления. Будет водить детей к дантисту, на рождественские концерты, стадионы и заниматься массой других дел. Плам открыла для себя то, о чем не говорят ни одной девушке: не замужество лишает женщину личной жизни, а его плоды — дети.

Плам постаралась успокоиться и объяснить Джиму свое отчаянное положение.

— Я больше не могу выносить твой эгоизм! — не внял ее доводам Джим.

— У меня нет времени на эгоизм, — взвизгнула Плам. — Любой матери не хватает свободного времени Почему я не могу даже Думать о собственном счастье?

— Эгоистичная сучка! Да от тебя даже в постели нет никакого толка!

— Откуда тебе знать? — усмехнулась она в ответ. Но это, наверное, так и было. Каждый раз она ложилась в постель с большой неохотой: не приносивший удовлетворения секс угнетал ее, да и она просто уставала за день так, что у нее не было порой сил, чтобы раздеться, не говоря уже о том, чтобы заниматься сексом. — Вот уж, наверное, Джилли Томпсон — просто тигрица в постели, — снова завелась Плам.

— Не впутывай сюда Джилли! А чего ты хотела?

— Только не всего этого?

Плам, выходя замуж за Джима, видела себя рядом с художником, с которым они вместе работают и вместе растят троих или четверых детишек среди сельской простоты, как в мечтах Лауры Эшли, где все они в соломенных шляпах медленно бегут на закате по усыпанному маками пшеничному полю. Пшеница всегда зрелая, и никогда не бывает дождя. Идеальная семья усаживается за огромный кухонный стол. Все любезны друг с другом, никто не бросается шпинатом, и никогда ничего не приходится выбрасывать — ведь она потрясающе готовит.

— Развод! — выкрикнул Джим.

— Согласна! — бросила Плам, хлопнув дверью спальни. Не имея возможности укрыться в сарае, остатки которого все еще дымились, она бросилась на кухню. Вслед за ней туда же прибежала мать. Слово «развод» прозвучало во всем доме как выстрел, и она лихорадочно пыталась образумить дочь.

Точно зная наперед все то, что ей придется услышать, Плам пила кофе и морщилась: от материнских слов звенело в ушах и голове.

— Почему ты не можешь с благодарностью принимать то, что у тебя есть? Тебе еще повезло, что не пришлось работать на фабрике, как мне… Бывает еще хуже… Считай, что тебе повезло… У тебя есть то, чего нет у многих, ты же знаешь…

Подумай о детишках… Одна ты не справишься… Если бы ты только бросила эту живопись, что в ней хорошего… Знать бы, что это станет твоей навязчивой идеей… Нельзя было позволять тебе поступать в колледж. Ох, какая же ты упрямая, ну точно отец!

Плам поставила чашку на стол.

— Мам, есть одна вещь, которой вы не понимаете. Я художник, независимо от того, пишу я или нет, и этим определяются все мои решения, какими бы странными, эксцентричными или пагубными они ни казались вам. — Она посмотрела в непонимающее лицо матери. — Я не знаю, что хорошего в живописи, но я просто не могу не заниматься ею. Это не остановишь, как схватки при родах.

Мать поморщилась.

Плам вздохнула и предприняла еще одну попытку.

— Мам, если бы я только могла объяснить тебе, как я люблю рисовать. Я не представляю своей жизни без этого, я постоянно думаю о живописи, чем бы ни занималась: мою ли я полы, вытираю носы или разогреваю булочки. С этим я поднимаюсь с постели утром, с этим я засыпаю. Если я не смогу заниматься живописью — если бог вдруг признает «Виндзор энд Ньютон» пагубным для земли и лишит мир красок, — сердце мое сожмется, я отвернусь лицом к стене и умру. И пожалуйста, никогда больше не проси меня бросить живопись, я все равно этого не сделаю.

В этот момент Плам услышала, как хлопнула входная дверь. Это Джим отправился один на новогодние танцы в колледже. Больше он не возвращался. Замужество Плам закончилось.

И вот теперь, шестнадцать лет спустя, в жокей-клубе, журналист, сидевший напротив Плам, нетерпеливо подался вперед и повторил свой вопрос:

— Так вам нравится Нью-Йорк?

— Он чудесный, — кивнула Плам.

"Ей что, нездоровится? Или у нее похмелье? Неужели в ее убогом словаре и вправду наберется всего десяток слов?» — Сол Швейтцер решил затронуть как раз тот самый предмет, которого ему рекомендовали избегать.

— Я видел несколько ваших картин, — сказал он. — Они напомнили мне то место в «Антонии и Клеопатре», где Антоний, думая, что Клеопатра предала его, говорит:

…Бывают испаренья

С фигурою дракона, или льва,

Или медведя, или замка с башней,

Или обрыва, или ледника

С зубцами, или голубого мыса

С деревьями, дрожащими вдали.

— Да, бывает и такое. — Лицо Плам просветлело.

— Как вы приступаете к работе над картиной? О чем вы думаете при этом?

— Чаще всего меня подталкивает нервное возбуждение — сама собой возникающая энергия, которая вызывает у меня необычные чувства, — медленно проговорила Плам. — Тогда во мне рождается смутное ощущение, что надо привести в гармонию тот хаос, который у меня внутри. Я чувствую, что надо что-то делать, но никогда не знаю, что именно, пока не окажусь перед холстом.

— И тогда?

— И тогда я начинаю медленно понимать, что эта неосознанная, неорганизованная и беспорядочная часть меня должна быть сосредоточена в одном направлении, что мне надо концентрировать эту рассеянную энергию до тех пор, пока она не соберется в узкий пучок и не вспыхнет в точном, единственно возможном ритме и гармонии передо мной на холсте.

— А когда вы заканчиваете картину?

— Иногда бывает так, словно я слышу чистые и радостные звуки трубы. Испытываю подъем: наконец-то я сделала что-то чудесное. Потом это вдруг исчезает, и я чувствую себя опустошенной. На следующий день это проходит, и я замечаю, что мой ум оживает, делает заметки, подхватывает идеи, подмечает вещи… готовится к следующей картине. И опять обнаруживаю себя стоящей у холста со склоненной к плечу головой.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: