Таким-то образом Мавра Ивановна проводила день, если какая-нибудь старушка Гавриловна не навещала ее или если Саломея Петровна не присылала за ней. Иногда только она вяжет наобум чулок, да и задумается… да уж не об себе, а об Саломее Петровне, или Катерине Петровне, или об матушке их, или об Гавриловне: как это ей бог послал купить три кочня капусты на грошик?… и об других добрых знакомых; о добрых умерших она не задумывается: они в царстве небесном, — жалеть об них нечего. О худых людях она и вспоминать боится, чтоб не помянуть недобрым словом.
Сто рублей она аккуратно распределяла на год. Нанимает у Гавриловны уголок за двадцать рублей; шесть рублей заплатит за фунтик чайку, да купит фунтика три в полгода сахарку; а ежедневных расходов у нее нет. Вовремя запасет она грибков рублика на три, капустки кислой, да крупки рубликов на пять. Два фунта говядины достает ей на все скоромные дни недели, а полфунта снеточков — на постные; полтора фунта хлеба на три дня. Таким образом у нее остается еще около двадцати пяти рублей; из них десять рублей на говенье, на свечи, на просвиры, на панихиды; а пятнадцать — на всякий случаи, на приправу, на маслице да на пирог в праздник.
Одежда на ней уж не носится, не трется и не стареет.
Мы уже сказали, что у одного папеньки и у одной маменьки были две дочки: эти дочки назывались Саломеей Петровной и Катериной Петровной. Их папенька и маменька ничем не отличались от тех, которые не знают, что такое значит: папенька и маменька.
Катенька, меньшая дочка, была больше ничего, как миленькая девушка, которую очень приятно любить и которую все любили так, как будто бы ни зашто, ни прошто; старшая же ceстрица ее была — Саломея Петровна — не иначе. Красавица в форме, с сознанием собственного достоинства; истинный доблестный муж в полдюжине юбок; настоящий юный чиновник министерства, приехавший из европейской столицы в азиатскую, со всем запасом важности, горделивости в походке, в посадке, в приемах, в движениях, в речах, во взгляде, в чувствах и даже помышлениях. Словом, это было существо великодушное, презирающее всех малодушных, слабодушных, тщедушных и радушных. В дополнение ко всем этим достоинствам она пела. Так как голос есть выражение души, а душа Саломеи была мужественна, то голос ее был яко глас трубный, не семейный, а, соответственно современному требованию, публичный. Она пела con fuoco,[10] как поет на сцене какой-нибудь Mahometo,[11] с выражением в лице игры страстей, со всеми уклонениями, возвышениями, понижениями, потрясением головы, то с наморщенным челом, то с закатившимся, умирающим взором и с сладчайшей конфетной улыбкой. Все люди века, вздутые, пузырные и бурчащие как пена, словом, дрожжи, поднявшиеся наверх, кричали рассеянно: браво, браво, удивительно!.. Похвала имеет цену не на устах, а в ушах! Это знают люди века. Папенька Саломеи был статский советник; маменька, разумеется, также статская советница, — больше об них нельзя ничего сказать. Они были очень обыкновенные супруги. Имущества у них было не через край. Для двух дочерей следовало бы по крайней мере скопить приданое; но оно не скоплялось; а между тем старшая уже гадала о том великом муже, который будет ее собственным мужем. Он воображался ей чем-то вроде Телемака,[12] и потому все имеющие честь называться молодыми людьми, мужчинами, и в мундирах и во фраках, и вообще в одежде с куцым и длинным хвостом, казались ей сволочью, не стоящею внимания. Как ни покушались некоторые из них составить с ней свое счастие, но она была неприступна, как Телемахида.[13] На Катеньку никто не обращал внимания, потому ли, что она еще была молода, или потому, что перед Саломеей Петровной Катенька была просто — ничто. «Катенька! подай мне скамейку под ноги!» Катенька и подаст. После этого как же можно было какому-нибудь кавалеру предложить руку и сердце такому послушному ребенку? Но вдруг отыскался некто Федор Петрович Яликов… Об нем однако же после.
Саломея Петровна ездила с маменькой к обедне, не иначе как в шереметевскую.[14] Но однажды, против обыкновения, отправилась в приходскую церковь, к празднику, потому что служба была архиерейская.
Церковь была против самого дома; но пешком было неприлично идти; в четвероместной карете переехали они через улицу.
Человек в ливрее протолкал народ до мест, обитых сукном. Саломея Петровна нашла себе место, двинувшись на возвышение со взглядом, который говорил: «Прочь!» Она принудила отодвинуться от себя нескольких купчишек; но маменька принуждена была остаться у подножия своей дщери, не видеть ничего за толпою и изъявлять свою досаду жалобой на эту ужасную толпу.
— Не угодно ли вам, сударыня, встать на мое место? — сказала ей одна древняя старушка, занимавшая место на возвышении подле стенки.
— Ах, милая, как ты меня одолжила!
Старушка уступила свое место и стала подле, у подножия.
Софья Васильевна осмотрела ее с ног до головы — старушка как старушка: белый как снег коленкоровый чепчик, с накрахмаленной складкой, тафтяный салопец с коротеньким воротником, самой древнейшей формы, наживной горбик, лицо также очень давнее, но предоброе; словом — почтенная старушка.
Когда обедня кончилась, Софья Васильевна подошла к старушке поблагодарить ее.
— Чем могу служить вам с своей стороны, моя милая? — спросила она ее.
— Благодарю, матушка, что бог послал, тем довольна, ничего не нужно мне.
— У вас есть семья?
— Э, нет! живу одна-одинехонька, пенсией после мужа.
— А ваш муж где служил?
— В военной службе, сударыня; капитаном вышел в отставку; государь пожаловал ему пенсию, двести рублей в год.
— А теперь чем же вы живете?
— Пенсией же; сто рублей в год получаю; с меня довольно и предовольно.
— Что ж это мы стоим? Все вышли из церкви, — сказала с нетерпением Саломея Петровна.
— Как вас зовут, моя милая?
— Мавра Ивановна,
— Прошу навестить меня, Мавра Ивановна, мне очень приятно было бы чем-нибудь и вам угодить. Ведь вы, я думаю, здешнего прихода?
— Как же, матушка, здешнего.
— Так вы, я думаю, знаете дом статской советницы Брониной?
— Софьи Васильевны? как же, сударыня, как не знать: слухом земля полнится; а это не дочка ли ваша, Катерина Петровна?
— Нет, не Катерина, моя милая, ошиблась! — отвечала Саломея Петровна, вся вспыхнув. — Нас ждет карета! — прибавила она и пошла вон из церкви.
— Так прошу, Мавра Ивановна.
— Непремину, матушка.
— Лучше всего, завтра поутру я пришлю экипаж за вами.
— И… к чему, к чему! у меня, слава богу, ноги еще служат. Софья Васильевна сначала думала только обласкать Мавру
Ивановну своим приглашением; но когда Мавра Ивановна проговорилась, что в числе слухов, которыми полнится земля, не забыто и имя статской советницы Софьи Васильевны Брониной, — о, тогда Мавра Ивановна превратилась в листок газеты, в котором кое-что напечатано и об нас.
— Для чего это вы, маменька, всякую дрянь зовете к себе? — сказала Саломея Петровна матери, когда она села в карету.
— Прошу меня не учить, сударыня: молода еще делать матери замечания и наставления!
— Конечно дрянь, нищая, точно такая же, как Василиса Савишна.
— Молчи!
— Я с вами и без приказаний, кажется, всегда молчу, — произнесла Саломея, фыркая, как говорится по-русски.
Софья Васильевна непременно сказала бы на это еще кое-что; но карета остановилась уже у подъезда, дверцы отворились, и Саломея Петровна, не ожидая ответа, выскочила и ушла в свою комнату. Никогда еще самолюбие ее не было так раздражено, как теперь: об ее дрянной сестренке говорят, а об ней ни слова… Каков свет! каковы люди! Из двух сестер, различных между собою как две крайности, не умели выбрать лучшей по красоте, по душе, по образованию, короче сказать, по всему, не умели отличить дня от ночи!.. О, да это ночные птицы; для них там и свет, где тьма!.. Катю называют Катериной Петровной, обратили внимание на мякушку, на беленькую, смирненькую овечку, и тут же, подле, не заметили существа высокопарного, высокомерного, словом, исполненного всеми высокими достоинствами!
11
[11] «Mahometo» («Магомет») — малоизвестная опера итальянского композитора Россини Жоакомо-Антони (1792–1868).
13
[13] «Телемахида» — стихотворный перевод романа «Les avantures de Tйlйmaque» («Приключения Телемака») французского писателя Фенелона (1651–1715), сделанный Тредья-ковским В. К. (1703–1769). Перевод выполнен так косноязычно, что был малодоступен для понимания; при дворе Екатерины II его заставляли читать в качестве наказания.