Казалось бы, приобретенный опыт - ведь сама побывала по ту сторону преграды! - должен был сделать меня лучшим врачом. Ничего похожего! Из-за преграды я вернулась но лучшим врачом, а худшим.

Как ни странно, иногда полезнее мало понимать. Преграда, отделяющая врача от пациента, по-видимому, полезна. Врач должен быть для больного существом высшим, почти недоступным. Его снисхождение должно восприниматься как милость.

Пока я была в полной форме, пока больные любовались, гордились мной, они как-то больше мне верили.

Эта преграда, которую я осознала, оказавшись по ту сторону, стала у меня чем-то вроде навязчивой идеи. Она преследовала меня, играла со мной в прятки, все время меняя место. То она отделяла меня от больных, то от коллег-врачей. А то и вовсе распадалась на части, что-то загораживавшие, а что-то - нет.

Мучительно не хватало мне былой авторитетности, самоуверенности, а главное, счастья! Как это ни парадоксально, врач, чтобы хорошо лечить, должен быть счастлив. "Врач одним своим видом должен вселять в больного бодрость, надежду, веру в выздоровление", - кажется, что-то в этом роде говорила я в прошлой жизни сыну Мите. А какую бодрость могла вселить в больного я теперешняя, убогая, на костылях?

Так что первое время работать было тяжело. Прибавьте к этому мое неопределенное, межеумочное положение в больнице. Отсутствие четких обязанностей. И работу свою я теперь любила по-новому - смиренно, сомневаясь в себе. Без азарта прежнего, без запоя, без трепета. Просто ходила - и все.

Сына Митю - теперь уже врача - я видела редко. Работал в другой больнице, на окраине. Правда, город не велик, но расстояние порядочное. Занят был по горло - дежурства, дежурства... Иногда все-таки выбирал время, заходил ко мне. Я поила его чаем в кухне, все еще не ставшей моей. Суховат, точен, немногословен. Видимо, неплохой специалист. Иногда даже помогал мне советом. Но улыбки его не было - Митиной улыбки, которую я так любила... Порой хотелось попросить: да улыбнись же!

Они с Люсей и двумя девочками жили теперь в моей бывшей комнате. В моей бывшей квартире, которая все больше становилась не моей, Люсиной. Только кариатиды да мраморная лестница оставались прежними; внутри - все другое. Девочки - Нюра и Шура - миленькие, но застенчивые. Меня дичились.

- Мама, это временно, - не уставал повторять Митя. - В любую минуту, если тебе будет там плохо, мы твою комнату освободим.

Не понимал, что мне не "там" плохо, а вообще. Где бы то ни было. С самой собой плохо.

Валюн с Наташей по-прежнему обитали во второй, бывшей "мальчишьей", комнате. Как-то случайно дверь туда осталась открытой, и я, проходя, ужаснулась. Это уже не беспорядок, а помешательство. Кучи обуви, одежды, куски хлеба, грязная посуда. Никогда не убираемые постели...

Самих "молодых" я видела редко. Валюн - чужой, уже не говоря о ней. Жили по-прежнему, как птицы небесные. Ссорились, мирились, пропадали, появлялись, нигде не учились, нигде не работали...

"Что же ты их не призовешь к порядку?" - спрашивала я Митю. Он только рукой махал. Мою денежную помощь отвергал категорически: "Сам теперь зарабатываю". - "Много ли?" - "Пока хватает".

Люся тоже отказывалась от денег: "Что вы, Кира Петровна! Все равно мы с Дмитрием Борисычем собирались комнату снимать!" Ходила ко мне раз в неделю делать большую уборку (мне с костылями не под силу). Была немногословна, сдержанна.

Так все и шло. Не то чтобы хорошо, но и не совсем плохо. Временно.

Настоящего дома у меня не было. Было жилье. Был хозяин жилья, Чагин, всегда вежливый, внимательный, до крайности ненавязчивый. Обедали мы порознь - в больнице или в соседней пельменной. Но по вечерам пили чай по-домашнему, в кухне за круглым столом, под сенью молочно-матового абажура с бисерной бахромой. "Еще родительский, - сказал как-то Чагин, помню его сколько себя". Как мог этот абажур сохраниться? Ведь война была, оккупация? Удивилась, но ни о чем не спросила. Его жизнь, его абажур. Его прошлое. Ни о чем таком речи не заходило. Как только разговор грозил туда соскользнуть, Глеб Евгеньевич властно его останавливал. Сегодняшний день пожалуйста. Моя жизнь - сколько угодно. Его жизнь - ну нет.

О плате за комнату - "по улыбке в день" - он не вспоминал, а я тем более. Был властен, внушителен, даже загадочен со своим оранжевым, из-под крутых век, немигающим взором. При нем я себя чувствовала в высшей степени "по ту", а не "по эту" сторону преграды. Я - больная, он - врач.

Обсуждали мы, между прочим, и эту проблему. Я жаловалась: после перелома никак не могу найти свою позицию в жизни. То, что было когда-то легко и просто - контакт с больным, - стало трудно, иной раз невозможно.

- Все "я" да "я", - перебил меня Чагин. - Как это "я" крепко в вас сидит! Как "я" выгляжу, да правильно ли "я" поступаю, да любят ли меня больные... А ну-ка бросьте это "я" к черту! Постарайтесь заняться чем-то другим, кроме своей драгоценной персоны.

Обиделась:

- Я, слава богу, работаю.

- Этого мало. Надо иметь перед собой цель. Впереди, а не позади. Не сокрушаться о прошлом, а думать о будущем.

- У меня будущего нет.

- Врете, простите за грубость! У каждого, пока он жив, есть будущее. Хватит вам размышлять да в себе копаться. Поставьте перед собой конкретную цель: перейти с костылей на палку.

- Это невозможно. Я и на костылях-то еле хожу.

- Возможно! И необходимо. Несколько месяцев упорства...

Упорство, само упорство в его желтом взгляде. В клюве волос, остро надвинутом на лоб. В руке, сжавшей наконечник палки. Палка тяжелая, массивная, как перекрученный корень...

- Неужели и мне - с такой? Да я ее не унесу...

- Нет, я подарю вам другую, легкую.

На другой день принес палку - чудо изящества. Какие-то инкрустации, перламутр. Даже слишком хороша для меня. Для моей убогой фигуры.

- А ну-ка, Кира Петровна, попробуем! Отставьте костыли вон туда, в сторону. В левую руку - палку. Встали, пошли.

- Не могу. Боюсь.

- Не вы боитесь. Боится кто-то другой поселившийся в вас. Временно.

- Вся жизнь временна. Кажется, так вы говорили.

- Нет, вечна.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: