По радио передавали, что Севастополь бомбили… Может, и Сочи тоже… А вдруг он попал там под мобилизацию? Его год призывной. Долго ли?.. Вместо курорта-то сейчас, наверное, едет на фронт…
Если что — ведь я тут сразу окажусь чужой. И так уж бабка глядит на меня как сыч. Кому нужна такая обуза?.. Ну, месяц-два подержат для приличия, а потом покажут на дверь. Ведь одна, в целом мире — одна!.. Кому я нужна с двумя крошками? Как буду жить?..»
Тяжелые думы не оставляли и Варвару Семеновну. Отправив бабку передохнуть, она перемывала в кухне посуду, а слезы так и катились из глаз и падали в широкий медный таз.
Зинаида и Ольга думали и плакали только о своих мужьях — у нее же сердце болело о всех.
«Максимка-то непутевый! Даже не спросился у меня, пускаясь в этакую дорогу. А разве я могу его осуждать? Разве не жалко его, сердечного? Где он мыкается сейчас? Может, уж тысячу раз раскаялся, что не послушал отца. А о Егорке и подумать страшно. Наверно, как в финскую, посадили в танк да сразу на фронт… Простофили мы, простынищи настоящие, с отцом. Парня-то своими руками отпустили на верную гибель. Что бы отцу-то пойтить к директору. Егора бы с радостью взяли на завод. Ох, простынищи мы, простынищи и есть…» — вздохнула она, выплеснула из таза воду и стала вытирать посуду.
«А Зинушка-то как тень ходит. Федька сказывал — письмо получила. Должно, плачет о Николае. Да и как не плакать? Парень достался редкостный. А, видать по всему, попал в самое пекло. Может, уж убитый лежит… Тоже не сладко вдовой-то оставаться. Да ишо, не дай бог, приплод принесет…»
Варвара Семеновна вымыла руки, вытерла их суровым полотенцем, подобрала выбившиеся из-под косынки седоватые пряди, опять вздохнула.
«И Ольга убивается, места себе не найдет. Да и легко ли ей, коли два младенца на шее? Вернется ли, нет ли Максим-то, один бог ведает… Наверно, ребятишки сидят не кормлены?.. Пойду-ка я к ней, проведаю да подсоблю. А то бог знает что может про нас подумать…»
Гаврила Никонович вернулся поздно, хмурый и усталый. Ужинать сели, когда уже стемнело. Да и погода хмурилась, усугубляя и без того тягостное состояние духа.
На ужин подали все того же пережаренного, пригоревшего линя.
Гаврила Никонович ел, фыркая, однако не высказывал, как бывало, упреков. Все его мысли были сосредоточены на другом: как дальше жить? Что делать? Все ждали от него советов и указаний. А он, устремив взгляд в тарелку, жевал сосредоточенно, сердито.
Молчание становилось невыносимым. Варвара Семеновна раза два взглядывала на него, но спросить не решалась…
Наконец дед Никон не вытерпел и, облизав ложку с крупинками гречневой каши, положил ее на стол.
— Что, Гаврила, видать, доигрались наши с германцем-то? Не сумели задобрить?.. Надо было помнить старую пословицу: «Сколь волка ни корми — он все в лес глядит…»
— Теперь уж что толковать, — вздохнул старый мастер. — Теперь надо думать о другом: как устоять, выдюжить… Завод с завтрашнего дня начинает работать в три смены. Мне, стало быть, надо подняться в пять утра. Некогда разговоры-то разговаривать.
А что же было с Максимом?
Утром, еще не успели разнести в вагоне чай, как синеглазый мальчик восторженно закричал:
— Море! Смотрите — море!
Максим спрыгнул с верхней полки и, глянув в окно, застыл, пораженный голубизной и безбрежностью простора. Море плескалось совсем близко. Волны, заметные, зеленовато-прозрачные, лениво накатывались на прибрежный песок и, ударяясь о бетонные глыбы, рассыпались стеклянными брызгами.
Максим, которого всю дорогу мучили сомнения и тревожные предчувствия, вмиг забыл все треволнения и с упоением смотрел вдаль, где море переливалось радужными оттенками.
Отдыхающих ждали автобусы. Максим быстро доехал до своего дома отдыха, получил отдельную комнату и, переодевшись, сразу спустился к морю.
Скинув рубашку и брюки, он подставил грудь под ласковое солнце и, немного постояв, бросился в упругую, прохладную воду, поплыл, взмахивая сильными руками. Потом распластался на воде, ощутив необычайную легкость и успокоение…
Вечером после ужина он вышел в парк и на мгновение остановился, вдыхая пьянящий аромат цветов и необыкновенно сильный запах хвои, исходящий от голубых елей.
На аллее было много гуляющих, беззаботных людей. По радио кто-то пел сладковатым голосом:
Максим присел на скамейку. Мимо прошли, весело щебеча, нарядно одетые молодые женщины. И эти женщины, как и все, что было вокруг, показались ему необыкновенно красивыми…
Несколько дней пролетели в полной отрешенности от забот и тревог. Максиму казалось, что он попал в какой-то иной, неведомый и непонятный, но манящий, чарующий мир…
В воскресенье утром отдыхающих повезли на автобусе на Красную поляну. Скалистые, высокие горы со снежными вершинами захватывали дух. «Вот это действительно, хребты! — восхищался он вслух. — Куда наш Урал…» Он жадно смотрел в окно и думал, как опишет родным все увиденное.
В распахнутые ворота дома отдыха въехали с песней. Навстречу бежали, поспешно шли люди с чемоданами. Слышались тревожные выкрики. Автобус остановился.
— Что? Что случилось? — высунулись в окна экскурсанты.
— Немцы бомбили Севастополь!.. Война!..
Максим выскочил из автобуса одним из первых и побежал в контору. Там толпились напуганные отдыхающие, и из-за гомона нельзя было расслышать, что говорил директор. Максим протиснулся поближе.
— Еще раз повторяю: вокзал заявки на билеты от нас не принимает. Бронь отменена. Кто желает уехать срочно — спешите на вокзал, записывайтесь в очередь…
Максим потребовал паспорт и через полчаса уже был на вокзале. Там стоял невообразимый гвалт. В густой хор грубых мужских голосов вплетался детский плач и отчаянный женский крик. Пробиться к дежурному по вокзалу, к кассе было невозможно.
Двое хорошо одетых людей ходили с ученическими тетрадями, кричали:
— Кого еще записать на билеты?
Максим подошел.
— Прошу меня.
— Фамилия?
— Клейменов!
— Запомните очередь: четырнадцать тысяч двести сорок два…
Максим пробился на платформу, где тоже было много народа. Проводив глазами четыре поезда, набитых как трамваи в часы пик, он вернулся в дом отдыха затемно и сразу лег спать. Но разве можно было уснуть?
«Сколько разговоров было о войне! И отец и дед предостерегали… Видимо, предчувствовали, что она вот-вот обрушится. А я, как дурак, поверил этому балаболке из завкома. Ему просто надо было кому-то всучить «горевшую» путевку. Да еще Егор поддакнул: «У нас в Северограде все спокойно…» В такое тревожное время бросил я и работу и семью…»
Он вскочил, вышел на балкон. Сразу пахнуло в лицо дурманящим запахом цветов и растущей у балкона туи. «Черт знает что тут за запахи, — подумал он, — прямо в голову ударило».
Сел в качалку и взглянул на темное небо, усыпанное звездным бисером.
«Чернота какая-то. У нас на Урале только поздней осенью увидишь такое небо. Даже жутко становится… А многие рвутся сюда. Я тоже поначалу как-то растерялся — от моря, от красоты гор. Нет, Ольга-то, Ольга-то почему меня не удержала? Теперь, наверное, локоть кусает. И я сижу тут, как карась на мели… От этого запаха даже голова закружилась. Пойду спать. Завтра нужно подняться чуть свет…»
На второй, на третий, на четвертый день походы на вокзал ни к чему не привели…
В четверг после завтрака он отправился в горисполком. Просидел до обеда в очереди, попал к заместителю председателя — пожилому человеку с осунувшимся лицом.
Тот, взглянув на его документы, тут же отдал обратно:
— Ничего не могу сделать. Военных не успеваем отправлять. Семьи наркомов и генералов ждут очереди…
Ночью Максима разбудили гулкие громоподобные удары.
«Должно быть, гроза, а у меня балконная дверь настежь».