— Что с вами, Антонида Васильевна?.. Не могу ли я чемнибудь быть полезным?
— У меня… у меня нет больше кофе!..
Яков Иванович был огорчен, но все-таки плакать не следовало. В жизни ему приходилось много видеть женских слез, и поэтому он пустил в оборот тот бессмысленный набор фраз, какими утешают плачущих женщин. Женщины любят, чтобы их так заговаривали, а смысл — это другое дело. Но и это верное средство не помогало; Антонида Васильевна продолжала плакать… Да и слезы были нехорошие, — те тихие слезы, которым, как осеннему мелкому дождю, конца нет. Старый эгоист только теперь пожалел свою приятельницу» тем более что это искреннее горе касалось и его.
— Что же, Антонида Васильевна, убиваться? — бормотал он. — Если, нет кофе, то можно и чаю напиться. Отлично согревает… -
— И чаю нет… я… я не ела уже два дня… ничего нет.
У Якова Ивановича вырвался неопределенный звук: «Это уж слишком — и скверная погода и эти слезы». Он даже посмотрел на дверь, чтобы половчее улизнуть, — последнее много раз выручало его из критических обстоятельств. Но Антонида Васильевна повернулась уже к нему и, не вытирая катившихся по ее лицу мелких старческих слез, порывисто заговорила:
— Все это пустяки…
— Как пустяки?
— Что я нищая — это пустяки… Сама виновата. Но меня убивает одно: сегодня двадцать первое сентября…
— Ах, да… Ведь Павел Ефимыч был бы сегодня именинник. Да, да… Скажите, а я-то и забыл. Давно ли это было, подумаешь… Пир горой шел у Павла Ефимыча… шампанское…
— И это пустяки, — прервала его Антонида Васильевна, комкая платок в дрожавших руках. Сегодня я убедилась наконец, что тогда я действительно была глупа, а вы — правы… Да, вы были правы, Яков Иваныч, хотя прошлого и не вернешь.
— Ах, Антонида Васильевна, Антонида Васильевна… ведь я же говорил вам тогда?.. Если бы вы меня послушались…
— Я была молода… глупа… Кто бы мог подумать, что я проживу так бессовестно долго? Ведь я давно пережила себя…
— Да, да, состарились мы с вами, Антонида Васильевна…
— У меня теперь все бы было: и свой дом, и лошади, и прислуга… Сорок лет я думала, что поступила, как следует порядочной женщине, но вот сами видите, что из этого вышло… Нет больше кофе, Яков Иваныч!..
Это признание, вырванное отчаянием, обрадовало Якова Ивановича. О, он был прав, а женщины упрямы, как кошки… Если бы можно было вернуться назад каким-нибудь чудом и поднять из земли прошлое? В старике с страшною силой проснулась бессильная жадность, и его маленькие глазки засверкали.
Знаете, что я вам скажу? — заговорил он, взволнованный желанием сказать Антониде Васильевне что-нибудь неприятное и хоть этим выместить на ней собственную правоту. — Нынче так не сделают, да! Нынешние примадонны умнее и этих сентиментальностей не признают… Стоило тогда ломаться!
— Нынешние примадонны?
Антонида Васильевна покраснела остатком своей старческой крови и молча указала Якову Ивановичу на дверь.
— Уйду, сам уйду-с… — бормотал он, спохватившись, что пересолил. — И дернуло же за язык с нынешними примадоннами… А все-таки я прав.
— Да, вы правы, но уходите… все правы… я оскорблена именно этим.
Очутившись на улице, Яков Иванович долго стоял на тротуаре и никак не мог понять, как это все вдруг вышло: сидел на диване и вдруг — вон… что же это такое?.. Он йернулся, постучал в дверь, но ответа Не последовало.
II
Ровно сорок лет тому назад, в такой же ненастный осенний день Антонида Васильевна сидела в своей комнате перед зеркалом и старательно закручивала прядь своих белокурых волос в папильотки. В этот момент в комнату вбежали две девушки и в один голос закричали:
— Смотрите, смотрите: медведи!
— Смотрите: собаки!
Театральная квартира была как раз напротив театра, и по чистенькой городской улице медленно двигалась целая вереница телег. В каждой телеге сидело по четыре собаки и при них «человек». Собаки, истомленные длинным путешествием и промокшие под дождем, равнодушно смотрели по сторонам. Сопровождавшая их прислуга была одета в однообразный охотничий костюм: короткие серые куртки с серебряными пуговицами, широкие синие шаровары, барашковые высокие шапки с красными свешивавшимися на один бок курпеями[2] и красные широкие кушаки. У борзятников, выжлятников[3] и доезжачих были свои собствейные серебряные значки, прицепленные к левому плечу, и у каждого за поясом по кинжалу. Это была настоящая псовая охота, обставленная со всею роскбшью. Когда первый обоз, состоявший из двадцати пяти телег, миновал; за ним показались громадные дроги, на каких возят тяжести. На дрогах были поставлены большие клетки из полосового железа, и в каждой клетке сидело по живому медведю. Всех дрог было пять, по числу медведей, и в Каждые было заложено по три тройки. Понятно, что такая необыкновенная процессия взбудоражила город, и по улице За поездом бежала Целая толпа.
— Да это зверинец!.. — говорил кто-то из девушек в театральной квартире.
— Нет, барская охота, как ( у нас в Расее… — заметила крепостная няня Улитушка, состоявшая бессменно при театральных барышнях.
— А медведи зачем, няня?
— Псов натравливать, чтобы злее были… У настоящих господ всегда так делают.
Естественным являлся вопрос, чья же это охота, но именно на него никто не мог ответить. В Западной Сибири крупных помещиков не было, а золотопромышленники-раскольники не имели и понятия о настоящих барских потехах.
— Нужно узнать, няня, — решила Антонида Васильевна, занятая небывалым зрелищем. — Сходи к Павлу Ефимычу и спроси…
— Так и пошла: нашли девочку! — ворчала старуха,
— Няня, да ведь всего два шага?..
— У, баловницы!.. Да и Павла Ефимыча дома нет.
— Все равно, от камердинера узнаешь…
Старушка всегда ворчала, но баловницы умели заставить ее сделать по-своему, как было и теперь! «Ну, ин, схожу… не отвяжешься от вас».
— Бедные медведи, как им тяжело сидеть в этих клетках! — жалел кто-то из девушек, провожая глазами дроги. — . Разбило их дорогой. Вон, посмотрите, один лижет железную полосу… Бедняжка, он пить хочет.
Один из медведей стоял на задних лапах, ухватившись передними лапами за переплет решетки, и смешно поводил мордой. Он чутко нюхал городской воздух и глухо кряхтел. Лошади фыркали и косились. Какие-то бойкие городские мальчишки подбегали к самым дрогам и ухали на любопытных зверей…
— Вот я вас!.. — кричал главный доезжачий,[4] замахиваясь на ребят толстым арапником.
Антонида Васильевна задумчиво проводила глазами весь обоз, и ей вдруг сделалось грустно. Неужели этих медведей будут травить громадными меделянскими собаками? Ух, страшно!.. Бедные, как им тяжело сидеть в своих клетках. Что-то такое тяжелое и горькое заныло в груди девушки: ведь и она тоже сидит в своей клетке.
— Няня, няня, ну что? — кричали девушки, веселою гурьбой обступая возвратившуюся Улитушку. — Чья это охота?
— Ох, отстаньте… — отмахивалась старушка. — Чего пристали-то, как осенние мухи? Вот и не скажу… Павел Ефимыч на репетицию велел идти. Вот вам и охота…
— Нянюшка, миленькая…
— Барская охота, известно… Заводчик тут есть, Додонов по фамилии, — ну, так его и охота.
Театральная квартира помещалась в двухэтажном деревянном доме с мезонином. В нижнем этаже жили актеры, а в верхнем— актрисы. Сам антрепренер Крапивин помещался в мезонине, наверху. Эта труппа в Загорье являлась первой и пока еще только готовилась к спектаклям. Театр тоже был недавно построен, и в нем еще пахло известкой, глиной и свежим деревом. На репетицию ходить не составляло особого труда: перешел улицу и — в театре. Актеры уходили раньше, а за ними уже являлись актрисы, под надзором Улитушки.
Когда все собрались в театре, там только и разговору было о проехавшей мимо охоте и о не известном никому Додонове. Предположениям, догадкам и шуткам не было конца.