— Рад стараться, ваше высокопревосходительство! ~
Домой Крапивин вернулся, как в тумане. У неговсе яертелось в голове. Как избыть налетевшую беду? Пожалуй, это будет похуже симбирских помещиков, да и бежать дальше уж было некуда.
— Позовите ко мне Антониду Васильевну, — сказал он кому-то из попавшихся навстречу актеров.
Когда девушка пришла в мезонин, Крапивин довольно сухо пригласил ее сесть, прошелся несколько раз по комнате и заговорил:
— Сейчас я получил большую неприятность… Генерал непременно желает, чтобы наша труппа каждую субботу ездила в Краснослободский завод и давала спектакли на домашнем театре Додонова. Вы, вероятно, стороной слышали, что за человек этот Додонов, поэтому не буду распространяться о нем… Рассориться с генералом я не могу, и остается одно средство спасения: бежать опять. Вот я и пригласил вас, Антонида Васильевна, чтобы серьезно посоветоваться, что делать. Я на вас смотрю, как на лучшую надежду всей труппы… вы уж большая… наконец, вы хорошо знаете меня.
Эта откровенность сначала смутила Антониду Васильевну, но потом она прямо посмотрела в глаза Крапивину и проговорила тихо:
— Откровенность за откровенность, Павел Ефимыч: вы боитесь за меня?
— Если хотите, да… я именно за вас боюсь…
— Напрасно… Я слишком уважаю свое положение, чтобы променять его на какое-нибудь другое.
Крапивин ласково взял ее за руки и со слезами в голосе заговорил:
— Дитя мое, я верю вам… я не могу не верить. Но для всякого страшно одно: человек не згает самого себя. Я понимаю, что в вас сейчас говорит известное чувство благодарности, наконец, в вас есть хорошие привычки и то, что называется порядочностью, но есть также богатство, роскошь… Устоите ли вы перед страшным соблазном? Богатства я вам не могу обещать… напротив, перед вами жизнь, полная лишений | труда. Наша профессия даже не пользуется необходимой степенью уважения, и особенно женщине приходится выносить много несправедливостей. Вы знаете, как смотрят на актрис наши театральные меломаны…
Крапивин вообще говорил недурно, а теперь он увлекся.
— Искусство святая вещь, а сцена — это верх всякого искусства. Вашими слезами будут плакать тысячи зрителей, они же будут смеяться вашим смехом, а вы будете проводить в темную и необразованную массу идеи истины, добра и красоты. Хорошая сцена воспитывает массы, она вносит в ежедневный обиход этой жизни свой язык и пробуждает в обществе лучшие инстинкты и стремления. Величайшие умы работали для театра, чтобы этим путем провести в жизнь свои заветные убеждения, назвать каждый порок его настоящим именем, обличить неправду и сказать ласковое, хорошее слово тем, кому жизнь тяжела… Ах, нет, вы еще не можете понять всего! — как-то застонал Крапивин и отвернулся, чтобы скрыть навернувшиеся на глаза слезы. — Вы потом, когда-нибудь поймете меня.
Действительно, эта убежденная речь была понятна девушке только вполовину, а Крапивин говорил с ней слишком возвышенным языком. Ей более понятно было то, что слышалось в интонации, в страстных переливах голоса и во взгляде ообеседника. Раньше ей льстило особенное внимание, с каким относился к ней Крапивин, но теперь она даже испугалась завязывавшейся короткости. Ей просто хотелось жить, не взваливая на себя каких-то странных обязанностей и не подвергаясь ответственности.
На этом общем совете было решено, что труппа поедет к Додонову, приняв необходимые предосторожности. Крапивин все-таки ужасно волновался, хотя и старался не выдавать себя перед труппой. Он сделался подозрительным. Актеры были слишком испорченный народ, чтобы сочувствовать ему. В этом случае он и не ошибался. Первым противником являлся тот же Яков Иванович, расстраивавший труппу своими смешками и подмигиваниями.
— У нас не труппа, а какой-то монастырь, — вышучивал он актеров. — Конечно, Крапивину это на руку… И Антониду Васильевну в лапы забрал, да и других упустить не хочется. Жирно будет… хе, хе! Погоди, вот Додонов покажет, как добрые люди на свете живут.
Наступила и роковая первая суббота. В полдень к театральной квартире подкатило ровно десять троек, заложенных в ковровые кошевые. Из всех экипажей выделялась белая кошевая, заложенная сивою тройкой. И дуга была белая, и вся сбруя из белой лакированной кожи с серебряным набором, и колокольцы под дугой серебряные; ухарь-кучер с седой бородой сидел на облучке орлом.
— Я скажусь больной… — заявила Антонида Васильевна в решительную минуту.
— Нет, зачем же? — успокаивал ее Крапивин. — Я этого не желаю… Делайте так, как скажет вам ваше сердце. Что думаю я, вы знаете…
Прокатиться на таких тройках для всей труппы было настоящим праздником. Особенно волновались женщины, напрасно стараясь скрыть свою радость от хмурившегося начальства. Крапивин своими руками усадил Антониду Васильевну в белую кошевую, вместе с нянькою Улитушкой. Балерина Фимушка тоже рассчитывала попасть сюда и была обижена, когда пришлось ехать в обыкновенной кошевой, вместе с другими. Крапивин ехал последним и на всякий случай сунул заряженный пистолет в боковой карман своей бархатной курточки. С ним рядом сидел режиссер Гаврюша.
— Взяли бы и нас, Павел Ефимыч, — просился Яков Иванович.
— У Додонова свой оркестр.
Но Яков Иванович все-таки уехал в Краснослободский завод, примостившись где-то с актрисами.
Погода стояла морозная, крепкая. Широкая дорога лентой повела в Урал, туда, где синими шапками теснились горы. Скоро начался лес, стоявший по колена в глубоком снегу. Особенно красивы были ели, обсыпанные мягкими белыми хлопьями, точно какие сказочные деревья. С гиком и свистом летели тройки вперед, заливаясь колокольчиками, а впереди всех, как лебедь, неслась белая кошевая. Вся труппа была в восторге от этого импровизированного удовольствия, и даже Гаврюша улыбался, искоса поглядывая на молчавшего Крапивина. Антонида Васильевна заалелась на морозе всей своей молодой кровью и все оглядывалась назад, стараясь рассмотреть, где ехал Крапивин.
. — Няня, как хорошо… как хорошо! — шептала она, припадая к Улитущке.
— Глупая ты, Тонюшка, вот что! — ворчала зябнувшая старуха. — Чему радуешься-то прежде времени? Павел Ефимыч вон ночь-ночью сидит…
— Ах, няня… чем же мы-то виноваты?
В одном месте заяц бойко пересек дорогу, отковылял немного в сторону и присел под елкой. Улитушка так и ахнула.
— Ох, неладно дело… — шептала она, творя молитву и отплевываясь на левую сторону. — Чтобы ему пусто было, треклятому! Обождал бы, а то прямо через дорогу. Ох, не быть добру…
В сумерки поезд уже подъезжал к заводу. Кругом широкими валами расходились горы. Селение залегло кривыми у ладами по отлогому скату. Громадный заводский пруд уходил из глаз белою скатертью. У плотины весело дымилась и сыпала искрами фабрика. Веселые огоньки мигали по всему селению. Громадный господский дом стоял на прикрутости, недалеко от фабрики, и спускался к пруду старинным садом. Окна были ярко освещены, и, видимо, все ожидало гостей. В саду темною глыбой поднималось какое-то необыкновенное здание, с вышками и башенками.
— Это театр? — спрашивала Антонида Васильевна кучера.
— Нет, барышня… собачий дворец.
Подъезд был ярко освещен, и гостей встретила целая толпа прислуги, разодетой в русские костюмы — поддевки, красные шелковые рубахи, бархатные шаровары и круглые шапочки с павлиньими перьями. Пахнуло теплом громадного барского дома. Воздух был подкурен ароматическою смолкой. Какой-то лысый старичок принимал всех с низкими поклонами и повел гостей в нижний этаж, где приготовлена была целая квартира — три комнаты для актрис и две для актеров. Несколько горничных помогали актрисам раздеваться и глядели на них с жадным любопытством. Крапивин осмотрел квартиру и запер на ключ маленькую дверку, выходившую куда-то в темный коридор.
— Пожалуйте к барину, — приглашал его лысый старичок. — Генерал еще не приехали, и придется подождать-с.
Крапивина повели во второй этаж, передавая с рук на руки, от одного лакея к другому. Мраморная широкая лестница была устлана ковром, по сторонам зеленела шпалера из экзотических растений. Во втором этаже открывалась целая анфилада комнат, освещенных в ожидании генерала, как перед праздником. Хозяин ждал антрепренера в своем кабинете. Это была высокая комната, обитая дорогими тиснеными обоями. По стенам было развешано всевозможное охотничье оружие, блестевшее золотою и серебряною насечкой. Два шкафа по углам тоже заняты были принадлежностями охоты. Несколько турецких низеньких диванчиков и большой письменный стол составляли всю мебель. Над столом, в простенке между двумя окнами, в тяжелой золоченой раме висела большая картина. Конечно, это была голая красавица, валявшаяся на пестрой тигровой шкуре. Додонов дома ходил в пестром шелковом бешмете и в турецкой фесе. Он не протянул руки Крапивину и не предложил стула.