— Лучшее помещение для работы, — быстро поправляюсь я.

— Тебе нужна отдельная комната?

Теперь уже теряюсь я. И рассказываю о конюшне, кривой табуретке и жировой лампе, подчеркивая всю тщетность своих попыток сосредоточиться на работе в таких условиях.

Она смеется и говорит, что позаботится об этом. И неожиданно добавляет:

— Ты можешь работать в трапезной. Я прикажу Торгильсу принести сюда дров, чтобы ты не мерз.

Я набираюсь мужества и говорю, как неразумно давать мне пергамент, чернила и перья.

— Это все равно что позволить викингу разделить ложе с красивой девушкой.

— Так ты познал насилие! — говорит она строго, но глаза ее смеются.

— Да, — отвечаю я.

— И ты уже исписал много пергамента?

— Часть, — отвечаю я и быстро добавляю:— Я могу и сам изготовить пергамент, если у меня будут телячьи или овечьи шкуры и известняк.

— Почему ты никогда не говорил мне, что владеешь и этим искусством? — резко спрашивает она. — Неужели ты не понимаешь, что я бы никогда не стала покупать дорогой пергамент, если бы знала, что один из моих рабов может сам изготовить его!

— Но до вчерашнего дня я не знал, что вам нужен пергамент, королева.

— Ты прав. — Она погружается в молчание, а затем спрашивает:— А что ты писал сегодня ночью?

— Ничего важного.

— Я хочу прочесть написанное тобой.

Это для меня неожиданно. Я не думал, что она умеет читать. Когда она просила меня показать письма и счета, я думал, что королева хочет посмотреть на латинские буквы и цифры. Как же я был глуп! Она христианка от рождения и была замужем за двумя христианскими конунгами. Конечно же, кто-то из священников научил ее писать. Но особенно хорошо читать она вряд ли умеет.

— Боюсь, у меня неразборчивый почерк, — писать было очень неудобно.

— В таком случае ты мне поможешь. Ты принес с собой этот пергамент?

— Да, высокочтимая госпожа.

Я неохотно достаю кусок кожи, который лежит в самом низу стопки пергаментов.

Она решительно берет его. Я знаю, что она имеет на это полное право. И тем не менее чувствую бессильную ярость — хоть и не помню, когда последний раз по-настоящему сердился.

Она медленно читает. Морщинка между бровями говорит о напряжении. Я писал очень неразборчиво и с сокращениями, так что мне часто приходится ей помогать.

Закончив чтение, она долго сидит в молчании. И серьезно смотрит на меня.

— Кефсе, — говорит она. — Пиши, что хочешь, но соблюдай рамки приличий. Я очень хочу читать, что ты пишешь, но не буду заставлять тебя давать мне твои записи.

Я чувствую облегчение и благодарность. И еще удивление. Когда я хочу встать на колени в знак благодарности, королева останавливает меня.

— Кажется, я начинаю понимать, что ты имеешь в виду, когда пишешь, как тяжело гордому человеку быть рабом. И ты никогда не был простым писцом. Поскольку писец может иметь лошадь, но он не выезжает на соколиную охоту. Это занятие хёвдингов.

Мне нечего ей ответить, и она взволнованно продолжает:

— Я не знаю, почему ты решил стать рабом, но у тебя есть семья, которая могла бы заплатить выкуп. И если сейчас ты изменил решение, тебе будет трудно связаться с родственниками.

Она останавливается и внимательно смотрит на меня.

— Ты хочешь вновь быть свободным? Я могу тебе помочь.

Если раньше я был просто удивлен, то теперь я сломлен. Это такое великодушное предложение, что у меня нет слов для благодарности. А она, конечно, думала, что я буду очень рад.

Вместо этого у меня возникает ощущение, что мне дали пощечину.

— Королева, — говорю я, — может ли человек, который был мертв в течение десяти зим, вернуться к жизни?

Она не понимает:

— Ты не хочешь принимать свободу в виде одолжения?

— И это тоже.

— Вчера ты предложил красиво переписать рукопись, а это стоит больших денег. Гораздо больше, чем один раб.

Мне наконец удается собраться с мыслями:

— По вашим законам раба должны принять в свободную семью, не так ли? Только после этого он может стать свободным.

— Это не относится к свободнорожденным. И к тому же принадлежащим к высокому роду.

— Обо мне давно отплакали, — отвечаю я. — И мои родственники уже поделили мое имущество. Неужели вы, королева Гуннхильд, думаете, что они захотят признать меня?

В ее глазах вспыхивает огонь:

— Если они откажутся принять тебя из-за жадности, то тогда они заслужили, чтобы ты заставил их отдать твое имущество при помощи оружия.

— У раба Кефсе нет оружия, — отвечаю я.

В ее глазах я замечаю разочарование и еще кое-что, что объясняет мне, почему она хочет освободить меня. На мои плечи ложится свинцовый груз ответственности, и я опускаюсь на колени:

— Deus, miserere.

— Что ты сказал?

Я встаю, все еще под влиянием увиденного:

— Я просил о милосердии Господнем.

— Ты странный, — говорит она. — Я предлагаю тебе свободу, а вместо благодарности ты просишь Бога о милосердии. Но поговорим об этом в другой раз.

Она неожиданно начинает смеяться:

— Как бы то ни было, но за один вечер я узнала о своих слугах больше, чем за всю жизнь!

— Я не хотел, королева, поставить вас в неудобное положение.

— А ты этого и не сделал. Лучше скажи, почему тебе не нравятся висы Хьяртана?

— Вы ждете ответа, королева?

— Да. Ведь ты позволил мне прочитать свое мнение о его искусстве. И если ты не объяснишь, почему не ценишь его как скальда, то поступишь некрасиво.

— Королева, — говорю я. — В стране, которую я раньше называл своей, нужно долго учиться, прежде чем человек получит право называться скальдом. Филид же должен знать больше скальда, а оллам больше филида и учиться по крайней мере двенадцать лет.

— Кто такой оллам?

— Человек, который знает все старинные сказания о богах и героях и все саги о королях, их жизни и подвигах. И кто знает все о жизни и чудесах святых. Кто может рассказать тысячи сказок. Кто пишет так же хорошо, как и рассказывает. И у кого такая острая память, что ему достаточно услышать сагу или предание один-единственный раз, чтобы запомнить и затем уже самому рассказывать ее. Кто знает все правила стихосложения и умеет ими пользоваться, кто готов взяться за любую форму песни и сделать ее такой сложной, что ни один из скальдов не сможет с ним тягаться. Он подобен королю и имеет почти равную с ним власть.

— А какое отношение все это имеет к песням Хьяртана? — спрашивает она.

— Хьяртан не оллам и не филид, и я бы даже не стал называть его скальдом, так плохо он складывает стихи. Но ему известно много чужих вис и песен, и большинство из них очень хорошие. Они могут показаться простыми человеку, привыкшему к более сложному стихосложению, но они искренни и талантливы. Они захватывают и впечатляют, как, например, украшенный резьбой форштевень — своими изощренными узорами и устрашающей красотой, крещенной в море и крови.

Я обрываю сам себя — я слишком поддался настроению.

— Простите, — говорю я. — Мне надо молчать, а не говорить.

— Я сама просила тебя говорить. И мне бы очень хотелось услышать песнь твоей страны, которую ты сам считаешь хорошей.

— В песнях часто встречаются разные виды рифм, и размер стиха все время меняется. Мне трудно это перевести. Вернее, просто невозможно.

— Тогда скажи вису на своем родном языке!

Я выбираю одну из вис, не слишком сложную:

Tonn tuli
Ocus in di athbe ain;
In tabair tonn tuli dit
Berid tonn athfe as do laim.

— В твоем исполнении это напоминает прибой, — задумчиво говорит она. — А рифмы бьются друг о друга, как кипящие волны. О чем говорится в этой висе?

Я удивлен и через некоторое время отвечаю:

Бьется в берег волна,
Время прилива настало,
Смоет вода следы на песке,
В море отступит внезапно.

Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: