Х
В опочивальне княжны Евпраксии
Две свечи желтого воска мягким светом озаряли опочивальню юной дочери князя Василия Прозоровского, и блеск их беловатого пламени сливался с блеском лампады, отражавшимся в драгоценных окладах множества образов в киоте красного дерева с вычурной резьбой.
Сама опочивальня, тонувшая в этом мягком полусвете, представляла из себя довольно обширную комнату с двумя окнами, выходившими в тот же сад, куда выходили окна комнаты Якова Потаповича, и завешанными, за поздним ночным временем, холщовыми, вышитыми узорным русским шитьем занавесками, с большой лежанкой из белых изразцов с причудливыми синими разводами.
У стены, слева от входа, стояла высокая кровать с толстейшей периной, множеством белоснежных подушек и стеганым голубым шелковым одеялом. В углу, противоположном переднему, было повешено довольно большое зеркало в рамке искусной немецкой работы из деревянной мозаики, а под ним стоял стол, весь закрытый белыми ручниками, с ярко и густо вышитыми концами; несколько таких же ручников были повешены на зеркало.
Атмосфера комнаты не была, по обычаю того времени, жарко натопленной, но входившего охватывала чарующая, манящая к неге, умеренная теплота, а вместе с тем и какая-то живительная свежесть.
В тот момент, когда мы нескромным взором, по праву бытописателя, заглянули в считавшуюся в те давно прошедшие времена недоступной для взора постороннего мужчины девичью спальню, княжна была уже в постели, но не спала.
Прикрытая небрежно откинутым одеялом только до половины груди, в белоснежной кофте, с заплетенными в толстую косу роскошными волосами она была прелестна в своем ночном наряде.
Княжна полулежала, облокотивши голову на левую руку, а перед ней, на низкой скамейке, сидела ее любимица, знакомая уже нам чернобровая и круглолицая Таня. Тот же, как и днем, кумачный сарафан стягивал ее роскошные формы, длинная черная коса была небрежно закинута на правое плечо и змеей ползла по высокой груди.
Княжна и ее любимица молчали, как бы погруженные каждая в свои собственные думы.
Но смолкли они незадолго перед этим. Более часу вели они вполголоса оживленную беседу.
Спавшая чутким старческим сном нянька княжны Евпраксии старушка Анна Панкратьевна, устроившаяся на теплой лежанке, несколько раз просыпалась от их непрерывавшегося полушепота и наконец заворчала:
— Не наговорились за день-то, полуношницы! Ночь на дворе, добрые люди третий сон видят, а они, как басурманки какие, после молитвы ни весть о чем перешептываются! Уймитесь вы, неугомонницы!..
Старушка перевернулась на другой бок и снова заснула, о чем красноречиво засвидетельствовало ее легкое похрапывание.
От этой ли отповеди Панкратьевны, как звали все в княжеском доме старушку-няню, вынянчившую и покойную княгиню, и молодую княжну, горячо любимую последней и уважаемую самим старым князем, оттого ли, что на самом деле наговорились они досыта, но молодые девушки вдруг примолкли.
Старушка Панкратьевна была права, утверждая, что они «после молитвы ни весть о чем перешептываются». Далеко не божественного касались их девичьи задушевные разговоры среди ночной тишины.
Говорила, впрочем, более одна Таня, княжна же слушала ее, задавая лишь по временам односложные вопросы, и слушала с непрерывным интересом и трепетным вниманием.
Лицо княжны то пылало вдруг загоравшимся румянцем, то бледнело, видимо, от внутреннего волнения, а глаза ее то искрились радостью, то подергивались дымкой грусти, то влагой истомы.
О чем же о таком говорила ее любимица, что так волновало молодую девушку?
Нетрудно догадаться, что говорила она о том чувстве, которое впервые заставляет до наслаждения больно сжиматься сердце на расцвете юности, — о чувстве любви. Княжна еще не испытала его.
Несмотря на раннее развитие тела, мысли о существе другого пола, долженствующем пополнить ее собственное «я», не посещали еще юной головки, хотя за последнее время, слушая песни своих сенных девушек, песни о суженых, о молодцах-юношах, о любви их к своим зазнобушкам, все ее существо стало охватывать какое-то неопределенное волнение, и невольно порой она затуманивалась и непрошеные гости — слезы навертывались на ее чудные глаза.
Княжна не могла объяснить себе этого чувства, да и не пыталась.
Образ красивого, статного юноши, воспеваемого песнями, лишь порой мелькал в ее девичьем воображении. Более всех из виденных ею мужчин под этот образ подходил Яков Потапович, но его, товарища детских игр, она считала за родного, чуть не за сводного брата и не могла даже вообразить себе его как своего суженого, как того «доброго молодца», что похищает, по песне, «покой девичьего сердца». Спокойно, до последнего времени, встречала она его ласковый взгляд и слушала его тихую, сладкую речь.
Лишь незадолго перед описываемым нами временем стала она как-то инстинктивно сторониться от него, избегать беседы с ним. Огневой взгляд его глаз стал смущать ее, вызывая на лицо жгучую краску стыда. Она, сама не зная отчего, стала бояться его.
Она поняла теперь, что это не любовь. Не то говорила об этом чувстве чернобровая Таня.
— Кипит в сердце кровь смолою кипучею, места не находишь себе ни днем, ни ночью, постылы и песни, и игрища, и подруги без него, ненаглядного; век бы, кажись, глядела ему в ясные очи, век бы постепенно сгорала под его огненным взором. Возьмет ли он за руку белую — дрожь по всему телу пробежит, ноги подкашиваются, останавливается биение сердца, — умереть, кажись, около него — и то счастие…
— Да кого же любишь ты, коли все так знаешь доподлинно? — допытывалась княжна, слушая восторженные речи своей любимицы.
— А тебе, княжна, на что знать? Ведаешь, чай, пословицу: «Много будешь знать — скоро состаришься». С тобой на одной дорожке, авось, не столкнемся — не пара он тебе. Не холоп он хотя, но без роду и племени… Кто он — никто не ведает.
Княжна удивленно смотрит на Таню.
У той щеки пылают, глаза горят, губы вздрагивают.
— А на тебя он, меж тем, свои буркалы частенько забрасывает, — не могла не заметить ты этого.
Глаза княжны, широко, с недоумением раскрывшись, глядели на говорившую.
— Ну, да обойдется теперь, как старый князь глаза ему открыл, каков он на самом деле есть добрый молодец! — продолжала Таня.
В ее голосе слышались злобно-насмешливые ноты.
— Кто же это такой? — низким шепотом, с тем же недоумением в глазах спросила княжна.
— Ишь, какая ты, княжна, недогадливая! Уж скажу тебе, — угожу али нет, — не ведаю: кому быть иному, как не Якову.
Горевшие злобным огнем глаза сенной девушки так и впились в княжну Евпраксию.
— Якову? — повторила та. — Но как же ты говоришь без роду без племени? Ведь он нам с батюшкой родней приходится!..
Таня злобно усмехнулась.
— По забору по княжескому он в родне состоит с тобой, княжна, и с князем, твоим батюшкой!..
— Что ты, Танюшка, несешь что-то несуразное?.. — перебила ее княжна. По какому такому забору?..
Не спуская с княжны пытливого взгляда своих горящих глаз, начала Таня передавать ей узнанную ею новость о том, что Яков Потапович подкидыш, найденный под забором княжеского сада у калитка, которая ведет на берег Москвы-реки.
Как ни старался князь Василий сохранить от всех в тайне разговор с Яковом Потаповичем в день его рождения, когда он передал ему его родовой тельник, не мог он этого скрыть от любопытной челяди, и пошла эта новость с прикрасами по людским и девичьим.
Шепотком, за тайну великую передавалась она из уст в уста и, как мы видели, дошла до княжны Евпраксии.
В конце этого рассказа Танюши и прервала беседу девушек своей воркотней проснувшаяся Панкратьевна.
Обе девушки, как мы видели, замолчали.
Княжна задумалась под впечатлением услышанной новости: жаль ей стало Якова, которого она с самого раннего детства привыкла считать за родного.
«Каково ему-то, бедному сиротинке!» — думалось ей.