– О Боже мой, Бузинушка! – вскрикнул я. – Никогда ничего подобного не видел!
– Тебе нравится? Я это называю «фотографическое искусство», и мне оно кажется красивым. Конечно, это чистый эксперимент, и критики вместе с публикой уржались бы и уфыркались, но не поняли бы, что я делаю. Они уважают только простые абстракции, чисто поверхностные и сразу понятные каждому, не то что это, для тех утонченных натур, кто может смотреть на произведение искусства и чувствовать, как его душу медленно озаряет понимание.
После этого разговора мне была предоставлена привилегия время от времени заходить в секретную комнату и созерцать те экзотические формы, что выходили из-под ее сильных пальцев и талантливой стеки. Я глубоко восхищался женской головкой, которая выглядела точь-в-точь как сама Бузинушка.
– Я назвала ее «Зеркало», Она отражает мою душу, ты с этим согласен?
Я с энтузиазмом соглашался.
Думаю, что благодаря этому она наконец доверила мне свой самый важный секрет. Как-то я ей сказал:
– Бузинушка, у тебя есть… – я замешкался в поисках эвфемизма, – приятель?
– Приятели? Ха! – сказала она. – Они тут стадами ходят, эти кандидаты в приятели, но на них даже смотреть не хочется. Я же художник! И у меня в сердце, в уме и в душе есть идеальный образ настоящей мужской красоты, которая никогда не может повториться во плоти и крови и завоевать меня. Этому образу, и только ему, отдано мое сердце.
– Отдано твое сердце, дитя мое? – мягко повторил я. – Значит, ты его встретила?
– Встретила… Пойдем, дядя Джордж, я тебе его покажу. Ты узнаешь мою самую большую тайну.
Мы вернулись в комнату фотографического искусства, и за еще одной тяжелой гардиной открылся альков, которого я раньше не видел. Там стояла статуя обнаженного мужчины ростом шесть футов, и она была совершенна в каждом миллиметре.
Бузинушка нажала кнопку, и статуя медленно завращалась на своем пьедестале, поражая своей гладкой симметрией и совершенными пропорциями.
– Мой шедевр, – сказала Бузинушка.
Я лично не слишком большой поклонник мужской красоты, но на лице Бузинушки было написано такое самозабвенное восхищение, что я понял, как переполняют ее обожание и любовь.
– Ты влюблена в этого… изображаемого, – сказал я, стараясь избегать упоминания о статуе как неодушевленном предмете и местоимения «она».
– О да! – прошептала она. – Для него я готова умереть. Пока есть он, все другие для меня противны и бесформенны. Прикосновение любого из них для меня мерзко. Только его хочу. Только его.
– Бедное мое дитя, – сказал я. – Изваяние – не живое.
– Я знаю, – ответила она сокрушенно. – Что же мне делать? Боже мой, что же мне делать?
– Как это все грустно! – проговорил я вполголоса. – Это похоже на историю Пигмалиона.
– Кого? – спросила Бузинушка, будучи, как истинный художник, далека от событий внешнего мира.
– Пигмалиона. Это из древней истории. Пигмалион был скульптором, таким, как ты, только мужского пола. И он так же, как и ты, изваял красивую статую, только по свойственным мужчинам предрассудкам он изваял женщину и назвал ее Галатея. Статуя была столь прекрасна, что Пигмалион ее полюбил. Видишь, все как у тебя, только ты – живая Галатея, а статуя – изваянный Пиг…
– Нет! – резко возразила Бузинушка, – не жди, что я его буду называть Пигмалионом. Грубое, простецкое имя, а мне нужно поэтическое. Я его называю, – голос ее пресекся, она глотнула и продолжила: – Хэнк. Что-то такое мягкое есть в имени «Хэнк», что-то такое музыкальное, чему отзывается сама моя душа. А что там дальше было с Пигмалионом и Галатеей?
– Обуреваемый любовью, – начал я, – Пигмалион взмолился Афродите…
– Кому-кому?
– Афродите, греческой богине любви. Он взмолился ей, и она, из хорошего к нему отношения, оживила статую. Галатея стала живой женщиной, вышла замуж; за Пигмалиона, и они жили долго и счастливо.
– Гм, – промычала Бузинушка, – Афродиты этой, наверное, на самом деле нет?
– В действительности, конечно, нет. Хотя с другой стороны… – я не стал продолжать. Не было уверенности, что Бузинушка правильно поймет упоминание о моем двухсантиметровом демоне Азазеле.
– Плохо, – сказала она. – Вот если бы кто-нибудь мог оживить для меня моего Хэнка, превратить этот холодный, твердый мрамор в теплую мягкую плоть, я бы для него… О дядя Джордж, ты только представь себе, каково было бы заключить в объятия Хэнка и почувствовать под ладонями мягкость, мягкость… – она чуть не мурлыкала на этом слове от воображаемого чувственного наслаждения.
– Дорогая Бузинушка, – сказал я, – мне бы не хотелось воображать, что это делаю я сам, но я понимаю – ты нашла бы это восхитительным. Однако ты говорила, что, если бы кто-нибудь превратил мертвый твердый мрамор в живую мягкую плоть, ты бы что-то там для него сделала. Ты имела в виду что-нибудь конкретное?
– Конечно! Такому человеку я бы дала миллион долларов.
Я сделал паузу, как и любой бы на моем месте – из чистого уважения к сумме – а потом спросил:
– Бузинушка, а у тебя есть миллион долларов?
– У меня два миллиона кругленьких баксов, дядя Джордж, – сказала она в своей простодушной и непосредственной манере, – и я буду рада отдать в этом случае половину. Хэнк этого стоит, тем более что я всегда могу наляпать еще несколько абстракций для публики.
– Это ты можешь, – согласился я. – Ладно, девочка, выше голову, и мы посмотрим, чем может тебе помочь дядя Джордж.
Это был явный случай для Азазела, так что я вызвал моего маленького друга, который выглядит как карманное издание дьявола ростом в два сантиметра, но с остриями рожек и закрученным остроконечным хвостом. Он был, как всегда, не в настроении и стал тратить мое время на подробный и утомительный рассказ, почему именно он не в настроении. Похоже было, что он занимался каким-то искусством – тем, что в его смешном мирке считается искусствам, но хотя он описывал это очень подробно, я так ничего и не понял, кроме одного – что это было охаяно критиками. Критики одинаковы во всей вселенной – злобные и бесполезные все как один.
Хотя, как я думаю, вы должны радоваться, что земные критики обладают хотя бы минимальными следами порядочности. Если верить Азазелу, то высказывания критиков о нем далеко выходят за пределы того, что они позволяют себе говорить о вас. На самый мягкий из примененных к нему эпитетов можно было отвечать только хлыстом. Я это вспомнил потому, что его жалобы на критиков очень напоминают ваши.
Я долго, хотя и с трудом, выслушивал его причитания, пока не улучил момент ввернуть свою просьбу об оживлении статуи. От его визга у меня чуть уши не лопнули.
– Превратить кремниевый материал в углерод-водную форму жизни? А может быть, еще попросишь сотворить тебе планету из экскрементов? Как это – превратить камень в плоть?
– Уверен, что ты можешь измыслить способ, о Могучий, – сказал я. – Ведь если ты сделаешь столь невозможное и доложишь в своем мире, не окажутся ли критики кучкой глупых ослов?
– Они хуже, чем кучка глупых ослов, – буркнул Азазел. – Так о них думать – это значит безмерно их возвысить и незаслуженно оскорбить ослов. Я думаю, что они просто балдарговуины несчастные.
– Именно так они и будут выглядеть. И все, что для этого нужно – превратить холодное в теплое, а твердое в мягкое. Особенно в мягкое. Та молодая женщина, которую я имею в виду, особенно хотела бы, обняв статую, ощутить под своими руками мягкую эластичность тела. Это вряд ли будет трудно. Статуя – совершенное изображение человеческого существа, и тебе ее только надо наполнить мышцами, кровеносными сосудами, органами и нервами, обтянуть кожей – и готово.
– Вот всем этим заполнить, – проще простого, да?
– Вспомни, что ты выставишь критиков балдарговуинами.
– Хм, это стоит принять во внимание. Ты знаешь, как воняют балдарговуины?
– Нет, и не рассказывай, пожалуйста. А я могу послужить тебе моделью.
– Моделью, шмоделыо, – пробормотал он, задумываясь (не знаю, где он берет такие странные выражения). – Ты знаешь, насколько сложен мозг, даже такой рудиментарный, как у людей?