ХУДОЖНИК
Той же зимой один знакомый художник мне доверился, где он добывает импульсы и сюжеты для вдохновения, — на наших столичных вокзалах, на которых не нарядные транзитные пассажиры-туристы и гости первопрестольной, а странная серая человеческая масса, создающая неспокойную, непраздничную толчею… Это десантники-мешочники, это люди из голодных примосковских городков, городов и прочих забытых властью селений. Эти странные навьюченные люди уже гордятся своей принадлежностью к новой прослойке, почти полуклассу — десантные мешочники! Люди, возящие домой элементарные продукты. И лично мне всегда не по себе при встречах с этими “десантниками”. Особенно, если какая-нибудь тетка, приплюснутая узлами, с маху застревает в узкощелистых дверях продмага. А я, здоровый бугай, столичная штучка в чужестранном барахле, топчусь рядом, томно вздыхая, интеллигентски косясь через фирменные “хамелеоны” на эту пыхтящую композицию… Сквозь стеклянные двери я созерцаю привычную столичную панораму: бесконечные, едва шевелящиеся очереди из приезжих провинциальных людей… В такие созерцательные минуты я отчетливо вижу себя в роли обыкновенного негодяя, которому хочется превратиться наконец-то в полноценного душегубца, — благо что бессмысленный слепой взгляд у меня уже сформировался. Этому моему вожделенному “Я” очень не достает сейчас родного “Калашникова”, благо и цель настоящая объявилась: от подотдела заказов неслышно отвалила вороненая “Волга” с модно прикопченными стеклами, с тяжко осевшей элегантной задницей-багажником, а за баранкой — спесивая морда с блямбами льда вместо глаз…
А еще совсем недавно моего приятеля, несостоявшегося убийцу, удивляли наркотические очереди у газетных киосков. Невиданные дотошные очереди за жареными газетными и журнальными утками и сплетнями. На устах обывателей какое-то типично жэковское словцо — п е р е с т р о й к а. Зато как же с этим строительным термином носятся, переживают, гудят, точно всбесившиеся навозные фиолетовые мухи. Столичные всевозможные съезды-конференции-сборища каких-то народных избранников, вылезших Бог знает из каких щелей… Безудержные словесные поносные речи-реки.
В сущности, столица-матушка во все советские годы никогда всерьез не бедствовала, не мерзла, не мыкала голода. И это-то в пору наилихих людоедских годин. Советская власть оберегала столицу от житейских неудобий. В еще недавние вполне приемлемо застойные по виду (столичных витрин) сытные времена столица-мать никого старалась не обижать. Всяк сюда приезжающий обеспечивал себя почти всем необходимым: от мебельных гарнитуров до всякого рода гастрономии, галантереи, промтоваров в том числе и импортного ширпотреба. А отъехавши за околицу столицы на какие-то жалкие дачные расстояния, зайдя сдуру в любой сельмаг — а там шаром покати, один сиротский мышиный помет, в крайнем случае, сельдь ржавая да горючие (в смысле горячительные) и смазочные (крема и помада двух колеров) материалы. Но отгулявши дачником на сельской вольготной отпускной воле, вернувшись в родимую столицу с отменно прибыльными прилавками, в одночасье же и запамятовал свое гражданское злое недоумение нераспорядительностью сельских и прочих местных властей. Потому как забывался в ударном коммунистическом угорело-авральном труде…
СОЧИНИТЕЛЬ-ЭСТЕТ-МОСКОВИТЯНИН
Только что прошел скорый, ненадоедливый грибной дождь. Дождь омыл, прибрал пыль в моем городе. Этот город для меня давно уже не чужой — не из телевизора, не из книжек. Я житель, жилец этого древнего, чудесного города. У меня вполне устроенная супружеская жизнь. Со стороны она такая же малоинтересная, типичная, стандартная, как сама давнишняя импортная мебель в нашей двухкомнатной квартире ЖСК, впрочем, как и сами стены из бетонных, с примесью железа плит улучшенной планировки, как сам дом-пенал, воздвигнутый на месте разоренного и порушенного вишневого сада. Воздвигнутый советским районным зодчим прямо посередине сшибающих столичных децибелов: по одну сторону полноводная, справная река — Ярославское шоссе (старинный тракт, по которому этапным пешим порядком гнали еще царских каторжных осужденных в северные и сибирские высельные губернии), почти сразу за ним — необъятный массив национального парка — Лосиный остров — легкие северо-востока первопрестольный. И совсем под самым тоще-блочным боком моего жилища — сортировочные грузовые горки станции “Лосиноостровская” — Лосинки, с буцканьем, скрежетом, всесуточной громкоговорящей перебранкой: деловым трепом и заигрыванием.
Иногда, полеживая отоспавшимся медведем, я с ленцою сортирую привычные, можно сказать, родные заоконные звуки, — даже взрыв-звон-клацанье в дружеском прикосновении буферов не затрагивают мою включенную нервную систему. Систему, натренированную к пошлым визгливым станционным звукам, но такую странно беззащитную к иным звучаниям, отчетливо родным, неповторимым, знакомым до последней воспитательной ноты, — это музыка голоса моей очаровательной, отчего-то осердившейся супруги:
— Кажется, еще вчера договорились! Что ты лежишь, как медведь? И так из-за тебя, из-за твоих… Эгоист!
Впрочем, этот милый домашний обязательный скандал был вчера, вполне возможно, возобновится и завтра, и после-послезавтра, но сейчас я в единственном числе дома. За стеклами моего окна кухонного пролились благодатные летние капли. Несолидная, негрозовая туча, точно из дачной лейки, окропила зеленый, умесистый, давно освоенный двор с непременной песочницей, качелями и прочими атрибутами для расквашивания носов малышни.
С моей голубиной выси из-под семнадцатого поднебесья наблюдается и ближнее Подмосковье, и Северная ТЭЦ, и неровный край линзы Клязьменского водохранилища.
Беспорядочные редкие капли из небесной лейки на стекле, словно детские обидчивые слезы на щеках, которые тотчас же высыхают сами по себе, но самые крупные, как будто еще чего-то выжидают, стерегутся в потаенных уголках. Но июльская лейка, иссякая, вдруг подвинулась и, легко играя укатившимися громами, разом открыла солнечный неистребимо простодушный лик. Л и к расточал такой простосердечный жар, что одним взмахом своих огненных ресниц смахнул-растопил-высушил на моем оконном стекле обидчивые слезные остатки.
За моим окном жило обыкновенное московское лето. Этому жаркому, окропленному влажной благодатью июлю много-много лет. Намного больше, чем его верному созерцающему жильцу-жителю матушки первопрестольной. В древних православных летах-веках жили-трудились на этой благословенной земле предки мои. Я знаю, что кто-то из моего рода непременно бывал и живал в этой древнерусской славной лесистой местности, которая звалась Московия — Московская Русь…
Я верю, что мои достопочтимые предки исправно служили московским князьям и царям и с честью рубились, оборонялись, и строили, и воевали, и в полон брали, и сами в неволю попадали, и бежали из нее в вольные казаки, и пахали-сеяли, и думскими дьяками пользу приносили, и в летописцах слепли, и веру старую берегли, отступая в скиты таежные кержачьи, и с Ермаком в походах славы искали, и верно самодержавию служили, и проклинали дурных, зажравшихся опричников его, и в отечественных войнах животы клали, погибая смертью храбрых, и пятилетки советские осваивали, и в карцерах сталинских лагерей кровь студили-портили…
На нынешней моей московской физиономии запечатлелись все древнерусские имперские лики: и славянско-арийские, и азиатско-тюркские. Это они, славные мои родичи, упреждали и формировали мой теперешний русский внушительный профиль, и вырез глаз с тяжелыми веками, и выговор, в котором иное слово редкий раз так поверну, так уговорю-ударю слогом, так установлю ударение, что терпеливая матушка моя, имея прирожденный сибирский русский слух, лукаво покачивая своим неподражаемым серебристым густым узлом на затылке, порою ласково корит-поучает:
— И это-то говорит русский писатель! Нет, сынок, определенно за твоей прабабкой приударивал французик-гвардеец… Не устояла барышня-дворяночка, ей Богу!
Вполне допускаю матушкину крамольную мысль, что какой-нибудь из дальних отцовских (благородных, голубых, так сказать, кровей) авантюристических предков имел гордое шарантское, бретерское или обыкновенное — парижское, эдак слегка в нос, произношение…