– Дачники… Да я вас всех распатроню! Зачем сюда наехали? Какие-такие особенные дела?..
Опять ругательство, и опять ленты немецкого чепца возмущаются. Ваську бесит то, что немка продолжает сидеть, не то что русская барыня, которая сейчас бы убежала и даже дверь за собой затворила бы на крючок. Ваське остается только выдерживать характер, и он начинает ругаться залпами, не обращаясь ни к кому, а так, в пространство, как лает пес. Крахмальный чепчик в такт этих залпов вздрагивает, как осиновый лист, и Ваську это еще больше злит.
Я два раза делал попытку прекратить это безобразие, но добился как раз обратных результатов. Васька только ждал реплики и обрушил все негодование на меня.
– Вот я ужо доберусь до вас, скубенты… Произведу в лучшем виде. Вот как расчешу… да.
Нашим спасителем являлся городовой, который выходил на свой пост к восьми часам. Завидев верного стража отечества, Васька удирал куда-то за угол и уже из-под прикрытия посылал по нашему адресу несколько заключительных проклятий. Городовой делал вид, что гонится за ним, и наступал желанный мир. Один раз, впрочем, Васька попался, как кур во щи. Ему пришла дикая фантазия забраться на крышу своей избушки и оттуда громить дачников. Городовой воспользовался этим обстоятельством и устроил форменную осаду при помощи старосты и четырех мужиков.
– Слезай-ка, Вася, будет тебе баловать, – уговаривал городовой.
– А ты кто есть таков человек? – ревел Васька с крыши. – Да я из тебя лучины нащеплю… Ну-ка, полезай сюда, обалдуй!..
– В самом деле, Васька, слезай… – усовещивал староста, хмурый и важный мужик. – Будет тебе фигуры-то показывать, а то ведь мы и того…
– В карц поведете? – сомневался Васька. – Посидите-ка сами в карцу… Покорно благодарю.
– Будет тебе, шалая голова. Сказано – слезай…
Начались формальные переговоры, причем Васька выговорил себе свободное отступление. Но только он слез с крыши, как неприятель нарушил все условия, – и староста и городовой точно впились в Ваську и нещадно поволокли в карц.
– Это-таки не модель!.. – орал Васька, упираясь. – По какому-такому закону живого человека по шее?
Подвиги Васьки вообще нарушали весь мирный строй дачной жизни. Они достигли апогея, когда «закурил» его таинственный жилец, какой-то Иван Павлыч. Раз ночью они вдвоем напугали всю улицу. Мы уже ложились с Пепкой спать, когда послышалось похоронное пение.
– Кто-то из дачников умер, – сделал предположение Пепко.
Но дачник умер бы у себя на даче, а пение доносилось с улицы. Мы оделись и попали к месту действия одними из первых. Прямо на шоссе, в пыли, лежал Васька, скрестив по-покойницки руки на груди. Над ним стоял какой-то среднего роста господин в военном мундире и хриплым басом читал:
– О бла-женн-ном ус-пе-нии веч-ный по-кой по-да-а-аждь, господи… Вновь преставленному рабу твоему Василию… И сотвори ему ве-е-ечную па-а-мять!..
– Господин, так невозможно, – уговаривал городовой, – Иван Павлыч, невозможно-с… Помилуйте, этакое, можно сказать, безобразие. Васька, вставай… Вот я тебя, кудлатого, как начну обихаживать. Иван Павлыч, голубчик, терпленья нет.
– Па-азвольте… – азартно отвечал Иван Павлыч, наступая на городового. – А ежели он, Васька, хочет принять христианскую кончину? Невозможно?
– Иван Павлыч, то есть никак невозможно… Васька, вставай!
Произошла целая история. Сбежались дачники и приняли участие. Кто-то уговорил Ивана Павлыча уйти в ресторан, а Васька попал в руки городового. Он защищался отчаянно, пока не обессилел.
– Н-на, получай… – хрипел Васька, отдавая свою особу в руки правосудия. – Только не подавись, смотри.
– Ты у меня разговаривать, идол?
– А ты зачем по скуле?.. Разве это порядок? Да я тебя…
За вычетом этих маленьких неудобств, как озорничество дачного мужика Васьки, дачная жизнь катилась тихо и мирно. Удобства для наблюдения этой жизни были на каждом шагу, и я любил бродить около дач, особенно в дальних уголках, как деревушки Кабаловка и Заманиловка. Там были такие милые дачки, прятавшиеся в лесу. И, должно быть, там жилось хорошо. По крайней мере мне так казалось… Я часто встречал импровизированные кавалькады, возвращение с веселых пикников, просто прогулки и втайне завидовал этим счастливым людям, особенно сравнивая свое собственное положение. Оставшаяся в Петербурге «академия» и наши знакомые швеи здесь заменились пьяницей-немцем и хористками, – обмен не особенно выгодный. Меня начинала мучить какая-то смутная жажда жизни, и я презирал обстановку и людей, среди которых приходилось вращаться. В самом деле, что это за жизнь и что за люди – стыдно сказать. А время проходит, те лучшие годы, о которых говорит поэт. От природы я был всегда склонен к мечтательности, а здесь для этих упражнений материал представлялся кругом. Я ставил себя в разные геройские положения, создавал целые сцены и романы и даже удивлялся своей собственной находчивости, остроумию и непобедимости. Природная скромность и застенчивость сменялись противоположными качествами. О, я хотел жить за всех, чтобы все испытать и все перечувствовать. Ведь так мало одной своей жизни, да и та проходит черт знает как. Очень незавидное существование бедняка-студента, заброшенного среди чужих людей. Можно было, конечно, познакомиться с приличным обществом, но тут являлось неразрешимое препятствие: не было подходящего костюма, а появиться где-нибудь в зверином образе – смешно. Оставалось продолжать роль «оригинала», которая делалась тяжелой именно теперь, когда просто хотелось жить, как жили все другие, не оригиналы.
Иногда на меня находило какое-то глухое отчаяние. Ведь вся жизнь так пройдет, меж пальцев, все только будешь собираться жить и думать, что настоящее гнусное положение только пока, так, а завтра начнется уже суть жизни. Я знал, как много людей изживают всю жизнь с этой дешевенькой философией и получают счастливые завтра только там, после смерти. Ведь так страшно жить, наконец, да и не стоит. За этим унылым настроением наступала реакция, и я говорил себе: «Нет, постойте, я еще буду жить и добьюсь своего… Все вы, которые сейчас наслаждаетесь жизнью в полную меру, будете мне завидовать… Да… да, и еще раз да!» Основанием для таких гордых мыслей служил мой роман: вот напишу, и тогда вы узнаете, какой есть человек Василий Попов… Средство было самое верное, а остальное – вопрос времени. Мое мечтательное настроение переходило почти в галлюцинации, до того я видел живо себя тем другим человеком, которого так упорно не хотели замечать другие. Наша дачная лачуга и общий склад существования заставляли думать об иной жизни.
Кстати, Пепко начал пропадать в «Розе» и часто возвращался под хмельком в обществе Карла Иваныча. Немец отличался голубиной незлобивостью и никому не мешал. У него была удивительная черта: музыку он писал по утрам, именно с похмелья, точно хотел в мире звуков получать просветление и очищение. Стихи Пепки аранжировались иногда очень удачно, и немец говорил с гордостью, ударяя себя кулаком в грудь:
– О, это большой человек писал… Настоящий большой!.. А маленький человек – пьяница…
Раз Пепко вернулся из «Розы» мрачнее ночи и улегся спать с жестикуляцией самоубийцы. Я, по обыкновению, не расспрашивал его, в чем дело, потому что утром он сам все расскажет. Действительно, на другой день за утренним чаем он раскрыл свою душу, продолжая оставаться самоубийцей.
– Поздравляю: к нам переезжают Верочка и Наденька…
– Куда к нам?
– А сюда, в Парголово… Ты, конечно, будешь рад, потому что ухаживал за этой индюшкой Наденькой. А, черт…
– Где ты их встретил?
– Да в «Розе»… Сижу с немцем за столиком, пью пиво, и вдруг вваливается этот старый дурак, который жужжал тогда мухой, а под ручку с ним Верочка и Наденька. Одним словом, семейная радость… «Ах, какой сюрприз, Агафон Павлыч! Как мы рады вас видеть… А вы совсем бессовестный человек: даже не пришли проститься перед отъездом». Тьфу!..
– Я не понимаю, чем они тебе мешают? – удивлялся я, хотя и понимал истинную причину его недовольства: он боялся, что появится в pendant[25] девица Любовь.
25
Здесь – в дополнение (франц.).