10

В эту ночь Николай долго не мог уснуть. Все уже спали в доме, давно затихла музыка военного оркестра, угомонились собаки во дворах, а он все ходил по своей комнате в мезонине, не в силах унять возбуждение, в котором находился весь вечер, ходил и думал. Как иногда бывает, когда одно случайно услышанное слово вдруг подталкивает нас, побуждает принять решение, которое мы долго и мучительно вынашивали, так случилось и с Николаем. То, что сказал о Ермилове и о Николае Иван Степанович (о логике Ермилова и его, Николая, природе) и затем сказал Леонид, главным образом о «мыслящей среде» и о «действии», и потом это признание у реки… вдруг что-то сдвинуло в мыслях Клеточникова. Он и прежде, конечно, знал, чувствовал слабые места своих построений, своей «системы», более того, понимал, что рано или поздно, если пожелает быть строгим, ему придется пересмотреть «систему» — удары, нанесенные ей в Ялте, не прошли бесследно, — но только теперь вдруг увидел, в чем была ошибка, увидел то, что с самого начала делало «систему» невозможной, немыслимой… для него немыслимой… и странно было, почему он до сих пор не видел этого, не замечал… для него немыслимо было одиночество.

Не оттого ли и из Ялты бежал, что не вынес одиночества? Уехал за границу Корсаков — лечил во Франценсбаде открывшуюся рану. Винберг, избранный председателем губернской земской управы, перебрался в Симферополь. Туда же переехал купец Бухштаб, снабжавший Клеточникова картинами и книгами.

Что ожидало его в Ялте? Одиночество, подобное одиночеству Леонида? Для него ли это? Когда-то, может быть, он и был готов к тому, чтобы, следуя своей «системе», в любой момент заплатить за нее сполна — расплатиться одиночеством. С тех пор прошло пять лет — немалый срок, если учесть, что, чем больше живешь, тем больше привязываешься к жизни. Общение с Корсаковым и Винбергом, каким бы оно ни было, сильно скрашивало его жизнь все эти годы, этого он не мог не признать… теперь не мог не признать, вкусив от одиночества… Да кто же, боже правый, кто может вынести это? Самоубийца, несчастный, потерявший облик человека, распавшаяся личность?.. Конечно, мы свободны. Мы можем свободно выбрать и смерть, и распад. Но так же свободно мы можем выбрать и многотрудное, связанное с другими существование… Можем, если не поздно. А разве он самоубийца? Он выбрал жизнь, но разве можно так жить?

Одиночество не для него. Вот он таков, и тут ничего не поделаешь. Его существование связано крепкими нитями с другими существованиями, он не желает обрывать их, не желает!

…Человеческая жизнь — случайный дар, полученный от человечества, — не человечеству ли и принадлежит? И каждому из нас, конечно, и каждому из нас! Но не в слиянии ли с «мыслящей и равной нам средой», не в вечном ли круговороте взаимообразных воздействий только и обретаем мы, каждый из нас, свой смысл?

Боже правый! Что может иметь какую-либо ценность за этими пределами! Какую ценность может иметь за этими пределами физическая жизнь? А если так… если так…

Брезжили, смутно поднимались из тумана, завязывались конструкции новой системы. Он отгонял их. Они мешали сосредоточиться на настоящем. Сначала надлежало отдумать то, что рушилось, что было обречено. Они таяли и снова возникали… соблазняли.

11

Утром, когда Николай вышел к завтраку, Леонида уже не было дома. Надежда отвела глаза в сторону, когда он спросил, где Леонид. К родителям на кладбище Надежда и Николай ходили вдвоем.

Только к обеду появился Леонид, забежал на минутку к Надежде и был уже в таком виде, что лучше было не спрашивать его ни о чем. Он молча поклонился Николаю и поспешил пройти мимо, отворотив от него налившееся свежебагровым цветом лицо. С ним пришел какой-то крошечный оборванец в черном пальто, косматый и бородатый, кухарка его не пустила в дом, и он ходил по двору (Леонид вошел с черной лестницы), останавливался под окнами кухни, бил себя в грудь кулачком, обиженно и гневно топал ногой и кричал: «Я российский дворянин, как смеешь меня не пускать!» Вышел Леонид, и они побрели со двора, заботливо и бережно поддерживая друг друга под руки.

Весь этот день вился над Николаем Ермилов, то сам заезжал, не заставая Николая, оставлял записки, то присылал с записками лакея, все порывался куда-то увезти Николая, но Николай его избегал, когда уходил из дому, не говорил никому, куда уходил, лакея же отсылал назад с одним и тем же ответом, что занят.

Через день, узнав о том, что Леонид, так и не объявившийся более у Надежды, отбыл в свой уезд (его увезли, пьяненького, крестьяне-подводчики, присланные из деревни его тестем), Клеточников, получивший накануне все свои деньги, простился с сестрой и в тот же день выехал из Пензы.

Об Иване Степановиче не было за эти дни никаких известий. С Ермиловым Клеточников так и не встретился.

12

Еще в поезде, едва переехав границу, он понял, что недолго пробудет за границей.

Зачем он ехал сюда? Что мог найти здесь — какой ответ на свои вопросы мог получить? Его привлекало общение с Корсаковым, его семейством (Корсаковы выехали за границу всем семейством), к которому он, собственно, и ехал, чтобы там уже решить, как быть дальше. Но не мог же он быть вечно привязан к этому семейству? Да и такое ли общение было ему надобно?.. Надеялся ли он найти здесь ту «мыслящую и равную себе среду», без которой, как понял он, ему не обойтись? Но разве в Европе мог найти такую среду он, неевропеец? Равная ему среда могла быть в России, если не в настоящем, то в будущем… Вот и задача, великая цель, как сказал Леонид, сделать мыслящей эту среду, цель, способная украсить, дать смысл всей жизни. Но дальше этого он пока не заходил в своих рассуждениях.

В Вене он был всего один день, не вынес шума и сутолоки австрийской столицы, не столько, впрочем, шума и сутолоки самой столицы, сколько бестолковой туристской суеты своих же русских, понаехавших ради открывшейся здесь Всемирной промышленной выставки; он ехал в одном вагоне с большой группой русских туристов, успел устать от них и в Вене оказался с ними в одном отеле. Притом ему хотелось, поскорее освободившись от сбивавших впечатлений путешествия, спокойно обдумать все, что свалилось на него в последнее время, и на другой день по приезде в Вену он выехал во Франценсбад, где и находился безвыездно до самого возвращения в Россию.

Во Франценсбаде, курортном городке в Рудных горах в Чехии, он жил у Корсаковых, нанимавших квартиру на окраине города, у почтовой дороги. По этой дороге они с Корсаковым ежедневно совершали небольшие прогулки (у Корсакова не заживала рана, но врачи не запрещали ему ходить, напротив, советовали делать небольшие покойные прогулки), ходили, как в Ялте, беседуя или молча, думая о своем, нисколько не тяготясь обществом друг друга, отмеривали две-три версты до известного им куста и, не сговариваясь, поворачивали назад. За несколько месяцев, что они не виделись, не много произошло такого, о чем они не могли бы рассказать друг другу в двух словах. В сущности, все новости были рассказаны в первый же вечер, включая отчет Клеточникова по имению, который он сделал Елене Константиновне. Об отставке Клеточникова поговорили две минуты; отставке ни Елена Константиновна, ни Владимир Семенович не придали ни малейшего значения, им и в голову не пришло связать между собой отставку и выезд Клеточникова из России. Оставил эту службу — найдет другую, о чем было говорить? Темой их с Корсаковым бесед были российские новости из газет и новости местных водолечебных заведений, которые они вместе посещали — Корсаков лечил еще желудок, и Клеточникову нужно было полечить желудок, доставлявший ему немало хлопот.

Относительно России Корсаков был настроен пессимистически. Он полагал, что в ближайшие годы реакция съест, слижет все благоприобретенное обществом за либеральные времена, ничего не останется от либеральной эпохи — реформы обратятся в свою противоположность действием правительственных циркуляров и разъяснений. На иронический вопрос Клеточникова: что же, разве Корсаков больше не верит в цивилизующую роль бюрократии, которая, казалось бы, и могла спасти Россию от разрушающей язвы реакции, он, усмехнувшись, ответил: вся беда в том, что в России и бюрократии-то пока нет, есть рабы и рабовладельцы, паны и холопы, — России только еще предстоит выработать этот слой знающих свое дело и уважающих себя, понимающих свое значение чиновников. На замечание же Клеточникова, что, мол, порядочным людям надо, вероятно, сопротивляться реакции, каждому на своем месте, он возразил, что да, конечно, надо сопротивляться, если есть силы… силы и здоровье. А если нет ни сил, ни здоровья? Кроме того, продолжал он с той же усмешкой, реакция — это своего рода стихийное бедствие, в обществе, как и в природе, бывают свои приливы и отливы, сезоны дождей и засухи, и надо иногда уметь переждать плохой сезон; порой бывает нужно переждать… не участвовать. А бюрократия — она и без нашего участия выработается, ей реакция не страшна. Время работает на бюрократию.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: