Мы должны по этому поводу сделать последнее замечание: западные люди, которые так дерзко выставляют напоказ по любому случаю убежденность в своем собственном превосходстве и превосходстве своей науки, напрасно называют восточную мудрость «горделивой», как это иногда делают некоторые из них под тем предлогом, что она совершенно не подчиняется привычным для них ограничениям и потому что они не могут выносить того, что их превосходит; в этом один из недостатков посредственности и именно это образует основу демократического духа. На самом деле, гордость есть нечто совершенно западное; впрочем, и смирение тоже, и как бы ни казалось это парадоксальным, между этими двумя противоположностями имеется довольно прочная солидарность: это пример двойственности, которая доминирует надо всем сентиментальным порядком, и свойственный ей характер моральных концепций дает этому самое поразительное доказательство, так как понятия добра и зла существуют только в самой этой оппозиции. На деле, гордость и смирение равным образом чужды и безразличны восточной мудрости (мы могли бы даже сказать просто мудрости, без эпитетов), потому что она, по сути, чисто интеллектуальна и полностью свободна от всякой сентиментальности; она знает, что человеческое бытие есть сразу нечто гораздо большее и гораздо меньшее, чем это думают западные люди, по крайней мере, сегодняшние, и она также знает, что оно есть как раз то, чем оно должно быть, чтобы занимать место, предназначенное ему в универсальном порядке. Человек, мы хотим сказать, человеческая индивидуальность, не имеет никакого привилегированного или исключительного положения в каком бы то ни было смысле; он находится не высоко и не низко на лестнице существ; он представляет в иерархии существований, как и другие, одно состояние среди бесконечного числа других, многие из которых по отношению к нему высшие, а многие — низшие. В этой связи нетрудно заметить, что смирение сопровождается определенным родом гордости: так, когда на Западе хотят иногда унизить человека, то находят средство приписать ему одновременно важность, которой он реально лишен, по крайней мере, как индивидуальность; возможно, что это пример того неосознанного лицемерия, которое в той или иной степени неотделимо от всякого «морализма» и в котором восточные люди обычно видят одну их специфических черт западного человека. К тому же, смирение не всегда является этим противовесом, отнюдь нет; у большого числа западных людей встречается настоящее обожествление человеческого разума, восхищающегося самим собой либо прямо, либо через посредство науки, которая есть его произведение; это самая крайняя форма рационализма и «сциентизма», но таково их самое естественное завершение и, в итоге, самое логичное. Действительно, когда ничего помимо этой науки и помимо этого разума не известно, то можно питать иллюзию об их абсолютном превосходстве; когда ничего высшего по отношению к человечеству не известно, и даже более конкретно, по отношению к тому типу человечества, которое представляет современный Запад, можно испытывать искушение обожествить его, особенно, когда к этому примешивается сентиментализм (мы уже показали, что он весьма совместим с рационализмом). Все это является лишь неизбежным следствием того незнания принципов, которое мы объявили главным пороком западной науки; и вопреки возражениям Литтре, мы не думаем, что Огюст Конт заставил позитивизм хоть сколько-нибудь изменить направление, намереваясь учредить «религию Человечества»; этот особый «мистицизм» есть всего лишь опыт слияния двух характерных для западной цивилизации тенденций. Мало того, существует даже материалистический псевдомистицизм: нам известны люди, заявляющие (даже когда у них нет никакого рационального мотива быть материалистами), что они его разделяют исключительно потому, что «прекраснее делать добро» без надежды на какую-нибудь возможную компенсацию. Эти люди, на ментальность которых «морализм» оказывает столь могущественное влияние (а их мораль, хотя и называется «научной», не перестает быть, по сути, чисто сентиментальной), естественно, исповедуют «религию науки»; а поскольку это, на самом деле, может быть только «псевдорелигией», то гораздо справедливее, по нашему мнению, называть ее «суеверием науки»; верование, покоящееся только на незнании (пусть даже «ученом») и на пустых предубеждениях, не может рассматриваться иначе, чем вульгарное суеверие.

Глава III.

СУЕВЕРИЕ ЖИЗНИ

Западные люди часто упрекают восточные цивилизации, среди прочего, в их неизменности и стабильности, которые кажутся им отрицанием прогресса, и мы охотно согласимся, что они таковыми и являются; но чтобы в этом видеть недостаток, надо верить в прогресс. Для нас, это свойство указывает на причастность к неподвижности принципов, на которые они опираются, и в этом один из существенных аспектов идеи традиции; современная цивилизация в высшей степени изменчива именно потому, что ей не достает принципа. Однако не следует думать, что стабильность, о которой мы говорим, доходит до исключения всякого изменения, что было бы преувеличением; но она всегда сводит изменение лишь к приспособлению к обстоятельствам, чем принципы никоим образом не бывают задеты, и что, напротив, может строго из них выводиться, пусть даже их рассматривают не самих по себе, а в виду определенного приложения; вот почему, кроме метафизики, которая является самодостаточной в силу познания принципов, существуют всякие «традиционные науки», которые охватывают порядок возможных существований, включая сюда и социальные установления. Тем более не следует смешивать неизменность с неподвижностью; недоразумения такого рода часто встречаются среди западных людей, потому что они обычно не способны отличать понимание от воображения, а их дух не способен освободиться от чувственных представлений; это очень четко видно у таких философов, как Кант, который, тем не менее, не может причисляться к разряду «сенсуалистов». Неподвижное есть не то, что противоположно изменению, а то, что его превосходит, так же, как и «сверх–рациональное» не есть «иррациональное»; надо остерегаться тенденции располагать вещи в оппозициях и искусственных антитезах, с помощью интерпретации одновременно «упрощенческой» и систематизирующей, которая происходит, главным образом, от неспособности идти дальше и разрешать видимые контрасты в гармоническом единстве истинного синтеза. Но все-таки верно, что в рассматриваемом отношении, как и во многих других, реально есть оппозиция между Востоком и Западом, по крайней мере, при современном состоянии вещей: существует расхождение, но надо не забывать, что это расхождение является односторонним и не симметричным, оно представляет собою как бы ветвь, отделяющуюся от ствола; именно одна только западная цивилизация, следуя в направлении, принятом ею в ходе последних веков, удаляется от восточных цивилизаций до такой степени, что, кажется, между ними уже нет никакого общего элемента, никакой общей грани для сравнения, никакой общей территории для взаимопонимания и согласия.

Западный человек, а современный, в особенности (мы все время говорим именно о нем), главным образом, предстает как меняющийся и непостоянный, как бы обреченный на безостановочное движение и бесконечную суету; в целом, это состояние существа, которое не может обрести равновесия, но, не будучи в состоянии это сделать, отказывается признать, что это само по себе возможно или хотя бы только желательно, и доходит до того, что кичится своей неспособностью. Именно эту изменчивость, в которой он заключен и в которой он находит удовольствие, от которой вовсе не требуется чтобы она вела к какой-нибудь цели, потому что он ухитряется ее осуществлять ради нее самой, он как раз и называет «прогрессом», как если бы было достаточно идти в каком угодно направлении, чтобы уверенно продвигаться вперед; но к чему продвигаться, он и не думает себя спрашивать об этом; а рассеяние во множественности, являющееся неизбежным следствием этой изменчивости без цели и без принципа, и даже его единственным следствием, реальность которого не может быть оспорена, он называет «обогащением»: это еще одно слово, вызывающее грубо материалистический образ, совершенно типичное и представительное для современной ментальности. Потребность во внешней активности, дошедшая до такой степени, склонность к напряжению ради него самого, независимо от результатов, достижимых с его помощью, все это совсем не естественно для человека, по крайней мере, нормального, согласно той идеи, которая всегда и повсюду об этом создавалась; но это стало чем-то естественным для западного человека, может быть под действием привычки, названной Аристотелем второй природой, но, главным образом, той атрофии высших способностей, которая необходимо соответствует интенсивному развитие низших элементов: тот, у кого нет никакого средства избавиться от суеты, может только ею и удовлетвориться тем же самым способом, каким интеллект, ограниченный рациональной активностью, находит ее возвышенной и великолепной; чтобы в замкнутой сфере чувствовать себя полностью непринужденно, какова бы она ни была, не надо себе представлять, что может что-нибудь существовать и вне нее. Стремления западного человека, единственного из всех типов людей (мы не говорим здесь о дикарях, о которых нельзя сказать, чего они придерживаются), обычно строго ограничены чувственным миром и его зависимостями, под которыми мы понимаем весь сентиментальный порядок, а также большую часть рационального порядка; конечно, есть и похвальные исключения, но мы здесь можем рассматривать лишь общераспространенный и господствующий склад ума, который поистине характерен для данного места и времени.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: