История десятая, казенная,
на самом деле началась много лет назад и не в городке, а в его дальней окрестности, где рядом с лесом, за сильно прореженным временем и стихиями забором, находился интернат для детей с задержками, как принято говорить, чтобы никого не обидеть, умственного развития. Там же она в прошлом году и закончилась.
Началась же она с того, что директором интерната назначили нашего земляка Дмитрия Афанасьевича Безрукова. Приехал новоиспеченный директор туда с семьей, огляделся и сразу понял, что крупно влип. Кругом глушь, ближайшее село в трех километрах, школа там только восьмилетняя, а дочери его как раз надо было идти в девятый, интернат запущен до безобразия и укомплектован кадрами лишь на треть, да и эту треть по-хорошему давно пора было разогнать, предыдущий директор, спроваженный на пенсию, похоже, только пил, воровал и использовал слабоумных воспитанников постарше в приусадебном хозяйстве, продукция которого шла куда угодно, но не на их стол, остальной персонал тоже тащил все подряд, поэтому дети посохраннее бродили оборванными и вечно голодными, а остальные просто гнили в своих кроватях, источая непередаваемую вонь.
Безруков и так был человеком не самым энергичным, предпочитая плыть по течению и делать, что укажут, а здесь у него совсем руки опустились. Да и опыта работы с такими детьми у него не было – трудился он до сей поры в самой обычной школе, куда пришел сразу после пединститута. Конечно, и там всякие дети попадались, но не в таком количестве и далеко не в таком состоянии. А тут еще жена его и дочь через две недели не выдержали и сбежали обратно в городок, к нормальной школе и хоть какой цивилизации, обещая, разумеется, по возможности главу семейства навещать. Оставшись один, Безруков даже не стал трепыхаться – плюнул на все и отдался любимому делу – рыбалке. Благо речушка была рядом и два озера неподалеку. Жил он в отдельном флигеле, в основном корпусе появлялся постольку-поскольку, на дефективных детей старался не смотреть, потому что сочувствие к ним испытывал довольно умозрительное, которое при близком знакомстве быстро испарилось, уступив место брезгливости и какому-то смутному страху, словно в глубине души он боялся сам от них заразиться и перезаразить всю семью, особенно дочь. Немногие подчиненные, встретив нового начальника настороженно и не без опасений, вскоре стали смотреть на него, как на пустое место, и продолжали делать, что привыкли.
Иногда в интернат наведывались проверяющие, приходили в ужас, стращали, вкатывали Безрукову очередной выговор, грозились уволить с волчьим билетом, в гневе уезжали, но дураков разгребать все эти авгиевы конюшни, похоже, нигде найти не могли, и все оставалось по-прежнему.
А через пару лет случилось то, после чего Безруков и вовсе впал в полную душевную прострацию, потеряв интерес ко всему.
На многих его подопечных природа за что-то жестоко отыгралась по полной, обделив их не только умом, но и телом. А вот дебилку Анжелику, видимо, в последний момент все же решила пожалеть и наградила такими статями, что в свои пятнадцать она выглядела на все спелые двадцать. Да еще какие спелые! Даже убогое интернатское рубище не могло скрыть ни сливочной, чуть лоснящейся кожи с легким золотистым пушком, ни сочной, налитой груди с крупными шоколадными сосками, ни в самую меру полных ног, переходящих в упругие ягодицы и чуть волнующийся от томительной внутренней дрожи живот, ни покатых, округлых плеч, ни хорошей античной лепки рук и шеи. Как такое смогло созреть и вырасти на скудных казенных харчах – отдельно непостижимо. Единственное, что эту красоту портило, – тяжелое, грубое, одутловатое лицо с оттопыренными ушами, приплюснутым носом, вечно раскрытым губастым и слюнявым ртом и маленькими пустыми глазками. Но как раз лицо-то на этом обильном телесном фоне все представители иного пола замечали в самую последнюю очередь. Если вообще замечали…
Говорить Анжелика не умела, могла только издавать нечленораздельные звуки и мычать. Зато мычала так, что у случавшихся рядом здоровых мужиков перехватывало дух и начинало сосать где-то глубоко внутри, а обитавший при кухне беспородный пес Гоша тут же подбегал и с остекленевшим взором пытался оседлать ее ногу.
Плюс ко всему она и нижнее белье в любое время года носить отказывалась, сдирая его с себя даже в нелегкие для женского организма дни. Во-первых, то еще было бельишко, детских размеров, на ее фактуру никак не рассчитанное, резало в самых нежных местах и натирало, во-вторых, мешало быстро и незадумчиво справить естественную нужду, а главное, затрудняло доступ к тому, что она любила, задрав спереди подол, рассматривать, почесывать и поглаживать. Интернатские воспитанники, целиком погруженные в свои тяжелые хвори, относились к этому ее занятию вполне равнодушно, если и присоединялись к разглядыванию, то исключительно за компанию, без всяких иных намерений, а вот многие сельские парни и мужики такую простоту чрезвычайно ценили и при встрече с Анжеликой охотно ею пользовались. Тем более что Анжелика никогда и не возражала. Только громче что-то мычала и дольше потом разглядывала получившийся там беспорядок.
Воспользовался однажды и Безруков. И не где-нибудь, а прямо в своем кабинете. Как уж так получилось – он потом сам толком вспомнить не мог. Зачем-то туда Анжелика забрела, чего-то стала, мыча, ему там показывать, причем платье задрала со всех сторон, а потом еще повернулась спиной и нагнулась, и все это на Безрукова, которого патриархально-стыдливая жена подпускала к себе только в кромешной темноте, да и этого давненько не случалось, произвело такое оглушающее впечатление, что опомнился он, лишь в самый разгар подняв на какой-то очень посторонний звук глаза и – надо же было так совпасть! – упомянутую супругу в дверях кабинета внезапно увидев. Приехавшую без предупреждения его навестить и теперь застывшую на пороге с выпученными глазами вместе с дочерью. У последней, кстати, вообще никакого личного опыта в этой области, кроме нескольких неумелых поцелуев, до сей поры не было. А тут сразу такая вакханалия. Во всех подробностях и при самом бурном участии родного отца…
Больше со своей семьей Безруков не встречался. Во всех контактах ему было наотрез отказано, развели его по требованию жены заочно, и лишь спустя время он узнал, что жена и дочь вскоре после развода городок наш покинули, а в каком направлении – неизвестно. Родственники жены, чьи адреса он смог найти, на письма не отвечали – хранили гордое молчание.
Вот тут-то Безруков окончательно и сдал. Погрузился в такое душевное оцепенение, что стал сильно смахивать на своих подопечных. Не из тех пока, что только лежат, уставившись в одну точку, похожие на растения, или сидят и монотонно раскачиваются и бьются, похожие на кем-то запущенные маятники, не из тех, что бесцельно ползают и, наткнувшись на препятствие, никак не могут свернуть, не из тех, что хватают все подряд и суют в рот, не из тех, что однообразно кричат, не из тех, что стоят-стоят, бубнят-бубнят, а потом упадают в припадке, а из тех, что бродят с отсутствующим видом и что-то тихо бормочут себе под нос.
Прошло еще время, страна увлеченно распродавала саму себя, толкая за кордон все подряд, дошла очередь и до больных детей. Сытые и чадолюбивые иностранцы оказались на них столь падки, что готовы были платить немалые деньги, чтобы их усыновить или удочерить. Тут же возникли соответствующие агентства, появились многочисленные посредники, стали выстраиваться хитроумные цепочки, позволявшие на почти законных основаниях менять никому не нужную обузу на нужную всем валюту. В одну из таких цепочек включили и Безрукова.
И сразу его заведение оказалось у профильных чиновников на хорошем счету. И расположено на отшибе, вдали от любопытных глаз, и утвердившийся там бардак давал возможность легко оформить что угодно, а главное, визит туда действовал на потенциальных усыновителей беспроигрышно. Шокированные увиденным, они становились такими покладистыми, что готовы были согласиться на любые условия. И странноватый вид директора тому лишь способствовал, добавляя к и без того жутковатой картине дополнительную краску.