— А, Яновский!.. Вас-то мне и нужно. Что за гадость и грязь написали вы в «Круге»! Просто тошнотворно читать. А я ведь чуть-чуть не дала свой экземпляр о. Сергию Булгакову. Хорошо, что прочла раньше… мне ведь стыдно было бы смотреть ему потом в глаза!

Яновский побледнел и встал.

— Так, так… я, значит, написал гадость и грязь? А вы, значит, оберегаете чистоту и невинность о. Сергия Булгакова? И если не ошибаюсь, вы христианка? Монашка, можно сказать, подвижница? Да ведь если бы вы были христианкой, то вы не об о. Сергии Булгакове думали, а обо мне, о моей погибшей душе, обо мне, который эту грязь и гадость… так вы изволили выразиться?.. сочинил! Если бы вы были христианкой, то вы бы вместе с о. Сергием Булгаковым ночью прибежали бы ко мне, плакать обо мне, молиться, спасать меня… А вы, оказывается, боитесь, как бы бедненький о. Сергий Булгаков не осквернился! Нет, по-вашему, он должен быть в стороне, и вы вместе с ним… подальше от прокаженных!

Мать Мария сначала пыталась Яновского перебить, махала руками, но потом притихла — и сидела, низко опустив голову.

Со стороны Яновского это был всего только удачный полемический ход. Но, по существу, он был, конечно, прав, и мать Мария, человек неглупый, это поняла, — вроде как когда-то митрополит Филарет в знаменитом эпизоде с доктором Гаазом.

* * *

Поразивший меня чей-то рассказ – не помню имени рассказчика , – у Мережковских за воскресным чайным столом.

Захолустный городишко в Псковской губернии. Первые революционные годы. По стенам и заборам уже давно расклеены афиши: «Антирелигиозный диспут. Есть ли Бог?». Явление в те времена обычное.

Народу собрал очень много. Остатки местной интеллигенции, лавочники, бородачи-мужики, две какие-то монашенки, пугливо поглядывающие по сторонам, молодежь. Выступает «оратор из центра».

– Поняли, товарищи? Современная наука неопровержимо доказала, что никакого Бога нет и никогда не было. Так называемый Бог определенно является выдумкой капиталистов с целью эксплуатации народных масс и содержания их в рабстве. Коммунистическая партия главе с товарищем Лениным борется с предрассудками, и нет сомнения, что вскоре окончательно их ликвидирует. Невежеству и суеверию пора положить конец…

И так далее… Доклад окончен. Председатель предлагает проголосовать заранее составленную резолюцию с единогласным упразднением Бога.

– Может быть, кто-нибудь просит слова?

Руку поднимает старик, одетый, как все, но с подозрительно длинными волосами, уходящими под воротник. Председатель иронически вглядывается в него .

– Поднимитесь, гражданин, на эстраду… В вашем распоряжении три минуты, чтобы ознакомиться собрание с вашим мнением по вышеизложенному вопросу.

На эстраде старик мнется, долго молчит, но наконец громко, на весь зал, говорит :

– Христос Воскресе!

Поднимается шум. На эстраде, где сидят лица начальствующие , суматоха, растерянность, кричат, перебивают друг друга, кто-то требует немедленного голосования, другой предлагает закрыть собрание … Но вот встает заведующий отделом Народного образования, до тех пор молчавший, солдат-коммунист, недавно вернувшийся с фронта. В ожидании пламенной и гневной отповеди зазнавшемуся пособнику буржуазии воцаряется тишина. Солдат медленно, чуть пошатываясь, подходит к старику, кланяется ему и произносит всего три слова:

– Воистину Воскресе, батюшка!

Что было дальше, не знаю. Несомненно, коммунист этот был со своего поста смещен, вероятно, и арестован. Но нельзя ему не позавидовать. В эти секунды, собрав все свое мужество, предвидя последствия своего поступка, он должен был испытать огромное, редчайшее счастье, то, за которое заплатить стоит чем угодно. Львы, римские арены – здесь, пусть и в потускневшем виде, было, в сущности, то же самое.

TABLE TALK II
(Новый журнал, 1961, №66, с.85-98)
***

Андрэ Жид.

В Ницце, в годы войны .Я сидел в кафе и что-то писал. Невдалеке грузный, осанистый старик перелистывал толстую французскую справочную книгу «Ле Боттен» – и, не знаю как, уронил ее на пол, опрокинув и стоявший перед ним стакан. Я поднял голову и узнал Андрэ Жида. Знаком я с ним не был. Но в своем «Дневнике» он одобрительно отозвался о коротком докладе, прочитанном мною за несколько лет до того, – и я решил к нему подойти, тем более что ему, по-видимому, трудно было поднять упавшую книгу.

– Мсье Андрэ Жид?

– Да, Жид… а что дальше? (Непереводимое французское «et apres».)

Вид был хмурый, голос сердитый, почти вызывающий. Позднее он объяснил мне, что к нему довольно часто подходят люди, знающие его лишь с виду, и что он неизменно их «отшивает».

Я назвал себя, поблагодарил за отзыв, он протянул руку, сделался очень любезен. Мы условились встретиться в том же кафе на следующий день.

Давно уже мне хотелось задать Жиду несколько вопросов — частью о русской литературе, главным образом о Достоевском, частью о его собственных книгах. Он представлялся мне одним из редких во французской литературе всепонимающих людей, т.е. людей с умом вполне открытым , а от Шестова я слышал, что это едва ли не самый умный человек, какого он вообще встречал.

Разговор с Андрэ Жидом с глазу на глаз я, можно сказать, предвкушал. Но настоящего разговора не вышло. Началось с Достоевского. Мне показалось, что Жид связывает с ним свою литературную репутацию, именно на него сделав ставку, и воспринимает малейшее критическое замечание о «Карамазовых» или «Бесах» как личную обиду. Предположение: не догадывался ли он тогда, не чувствовал ли через двадцать с лишним лет после знаменитых своих лекций о Достоевском в театре «Вье Коломбье», что кое в чём всё-таки ошибся, кое-что просмотрел и, как в таких случаях бывает, не старался ли сам себя переубедить? Ничего невозможного в этом нет.

После Достоевского речь зашла о Маяковском, об Эренбурге, затем довольно неожиданно о Мережковском, которого Жид не любил и упорно называл Мерейковским, очевидно считал, что французское «жи» в этом имени соответствует русскому «и краткому». Потом он заговорил о советской России, о каких-то катакомбах, которые должны там возникнуть, о бессмертном русском духе, который в эти катакомбы уйдет до лучших времен… Было это довольно выспренно, слегка театрально.

Я слушал и мне хотелось его спросить: «Как может случиться, что вы, Андре Жид, первый писатель первой в мире литературы, говорите мне, двадцать третьему или сорок девятому писателю литературы, которая, во всяком случае, на первое место в мире права не имеет, как может случиться и чем объяснить, что вы говорите мне вещи, заставляющие меня с трудом сдерживать улыбку?»

Конечно, я этого не спросил, да в такой форме и нельзя было бы спросить это. Личные мои чувства значения не имеют. Но вопрос сам по себе интересен и даже важен, и так или иначе в беседе с Жидом поднять его можно было бы.

Без постылого российского зазнайства, без патриотического самоупоения ответ, думаю, свелся бы к тому, что если не во всем, нет, не во всем, то в какой-то одной плоскости, в смысле чутья ко всякой «педали», к чистоте звука — и в конце концов, значит, к правде и лжи, — русская литература действительно первая в мире, и тот, кто с ней связан, частицей дара этого наделен.

Во всяком случае, она была первой в мире. Не уверен, что можно было бы без натяжки сказать «была и осталась до сих пор».

* * *

Той же зимой я встретился с Андрэ Жидом у Буниных в Грассс.

За столом, пока завтракали, разговор шел о последних военных известиях, о положении во Франции, о Гитлере, о котором Жид сказал, что, по его мнению, он «крупнее Наполеона».


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: