Одета была Эмете очень просто, но очень элегантно. Светлое нежно-голубое бирюзовое платье без шитья, без золота или каких-либо украшений. Серый пепельный и легкий, как дымка, вуаль, пришпиленный к кудрявой белокурой головке, – составляли весь ее наряд. Ни единого кольца или какого-либо камушка не блестело на ней…
Но музыканту почему-то показалось, несмотря на простой наряд княжны, так сказать почудилось, что хозяйка занялась собой так же, как и он занимался собой пред выездом к ней.
Эмете была особенно красива.
Голубое бирюзовое платье шло к ней, к ее нежному, светленькому и свеженькому личику, к ее тоже бирюзовым глазам, к ее светлокудрой головке, а серый, цвета золы, вуаль, ниспадавший покровом, придавал что-то особенно чарующее всему лицу… Она казалась еще белее, нежнее, румянец на щеках пылал ярче, обнаженная шея и тело в маленьком вырезе на груди сквозили в этих пепельных волнах тонкого вуаля и казались еще белее за сероватой дымкой кисеи.
Началась музыка… На этот раз виртуоз остался случайно глаз на глаз с княжной. Саид, после первой же сыгранной пьесы, начал отчаянно зевать и испросился уйти. Гассана еще раньше вызвали. Опекун и духовник тоже выехали или уже спали.
Морельен играл и играл… Томный взгляд, милая улыбка, серьезная складочка прелестных алых губок красавицы – все воодушевляло виртуоза. Быть может, на этот раз – и он это чувствовал – он играл лучше, чем когда-либо. И наконец, окончив одну пьесу и взглянув на княжну, виртуоз увидел ее лицо в слезах…
Эмете заговорила тихо и с чувством, но по-своему и как бы себе самой, и Морельен не мог понять ее. Зато все, что говорили прекрасные глаза в слезах, смущенное оживленное лицо, – он хорошо понял. Он видел ясно и то, как Эмете донельзя сконфужена и устыдилась своих невольных слез, как если б они были совершенно неуместные. Яркий румянец стыда покрыл все лицо княжны, когда виртуоз пристально стал смотреть на нее, польщенный этими слезами.
– Не надо это… Но не могу! – произнесла отчетливо Эмете, к изумлению Морельена.
– Вы? По-русски? – произнес он.
– Да. Немного. Много нельзя…
И оба, равно с трудом выражаясь, начали говорить по-русски медленно и односложно. Слов то и дело не хватало ни тому, ни другому. Артист произносил тогда поневоле немецкое слово, княжна какое-нибудь свое, дико звучавшее в ушах его. Они не могли понять друг друга, но затем, при помощи усиленной мимики и жестов, кончили тем, что понимали обоюдно то, что хотели сказать.
Морельен был очарован красотой, ласковостью и простым обхождением княжны. Она смотрела на него иногда так милостиво, что виртуоз начинал смущаться своими собственными помыслами.
Он не знал что подумать, как объяснить эту ласковость обхождения.
«Говорят, что действие музыки на диких, – подумалось ему, – неотразимое, волшебное. Уверяют, что музыка их, как и змей, может непостижимо очаровывать. А ведь эта княжна полудикая по происхождению и воспитанию. Она никогда, может быть, не слыхала у себя на родине никакого инструмента… Тогда понятно, что она должна перечувствовать в первый раз в жизни при такой игре, какова его…»
Княжна просила сыграть что-нибудь веселое, объяснив жестами… Морельен сыграл тирольский танец и привел ее в иной восторг. Она оживилась…
Наконец появился снова Саид-Аль-Рашид, и при его помощи княжна объяснила Морельену то, что он думал сам, Т. е. что она никогда такой музыки не слыхала, благодарит его и просит принять на память от нее подарок…
Она достала кольцо из шкатулки и подала ему: Морельен сначала отказывался, но по ее настоятельной просьбе взял кольцо, поцеловал его и надел на палец, говоря, что всю жизнь будет носить его.
Через несколько минут, хотя было довольно рано, персиянин-лакей доложил о приезде светлейшего.
Князь вошел в гостиную, поздоровался с княжной, кивнул головой виртуозу и глянул на обоих несколько странно, как показалось Морельену. Взгляд князя был и сумрачен, и насмешлив вместе.
Он тотчас отпустил музыканта домой, т. е. вежливо выгнал. Но взгляд Эмете, украдкой брошенный виртуозу вслед, был наградой… И Морельен вышел счастливый.
V
Столичный говор о княжне не умолкал. Особенно сильно заговорили о персиянке, когда какой-то банкир рассказал, что княжна громадные деньги положила у него на сохранение и что вообще она, кажется, свой миллион привезла с собою «чистоганом».
Кончилось тем, что петербургский полицмейстер Рылеев счел долгом доложить о приезде персиян и о миллионном чистогане самой государыне. Он подал бумагу, которая гласила, что присутствие персиян в столице «плодит толикие пустые разговоры, от коих подобает предостеречь многих легковерных людей, дабы они тем праздным словам веры не давали и родить пустые толки о миллионе посильно воздерживались, за что по законам, как за вредительное благочинию празднословие яко противники оному строжайше ответствовать могут».
Государыня за последнее время очень недолюбливала «государственных болтунов и пустословов», т. е. людей, сочинявших хотя бы и невинные, но высшего разбора сплетни, т. е. касавшиеся намерений правительства и «статских дел материй».
А то, что пустила теперь молва в Петербурге, была выдумка, касавшаяся «материи статских дел», т. е. имела и политический характер.
Слух о браке персидской княжны с князем Таврическим, ради создания нового государства из христианских и мусульманских племен, был отголоском политических деяний, фокусов и превращений того времени.
Государыня, к удивлению полицмейстера, на этот раз никакой меры к запрещению не указала, а только смеялась, что «Григорий Александрыч в зятья к шаху попал и кабардинским королем объявился».
Рылеев доложил, что он доподлинно узнал, что за княжна такая – эта приезжая. Он опасался, не шайка ли новая картежников и шулеров, подобно тем, что появлялись постоянно в столице с подложными видами, обделывали разных недорослей из дворян, а иногда и сановников, а затем исчезали… Оказалось, что персияне живут мирно и тихо, тратят действительно большие деньги, но документов никаких княжною и свитою не предъявлено «за неимением оных и небытием таковых в ее отечестве».
Полицмейстер прибавлял, что сама княжна Эмете Изфаганова для себя только лично имеет документ, но приложила его к своему прошению на имя князя Григория Александровича и передала ему. А Баур сказывал, что это сущая правда.
– Так чего ж тебе еще! И оставь княжну в покое, коли Григорий Александрыч ее лично знает и видает. Ну, что в городе?..
Полицмейстер, как всегда, по обычаю за много лет, передал государыне все новости столицы – и крупные, и мелкие.
Откланиваясь, полицмейстер снова, однако, спросил насчет княжны. Следить ли за ней?
– Князь порукой за персидов!
VI
Скоро у персидской принцессы перебывали почти все. Само же праздное общество создало себе празднословием кумир.
Княжна принимала всех радушно и гостеприимно, кокетливо любезничала с молодежью, еще милее обходилась с пожилыми, очаровывая их тонким лестным смешением бойкого кокетства с почтительным отношением к их годам или отличиям.
– Перецарапала чуть не всех – персидский котеночек! – решил один остряк генерал, таявший больше других перед кокеткой.
Сама княжна не ездила в гости ни к кому, но, несмотря на это, у нее в доме явились и барыни: одни исключительно ради добычи невесты-богачки сынкам, другие, даже и с дочерьми, вследствие одного снедавшего их любопытства. Наконец, третьи явились в «грузинском доме» сами не зная как и зачем… Другие туда едут, как же не заехать…
Наконец однажды княжна заявила, что у нее будет бал, и просила всех сделать ей честь пожаловать…
Начались толки, и пересуды, и колебания… Нашлись барыни, которые в толках о бале заявляли, что поедут только в том случае, если домоседка княжна явится к ним с визитом.
Но княжна по-прежнему не ехала ни к кому и не собиралась ехать.