В одном номере журнала по поводу упомянутых выше задач помещена заметка – интересное литературное признание. “Съехавшись в последний вечер и по окончании наших трудов, когда мы гораздо поустали, вздумалось нам веселее окончить, и для этого друг другу задавали задачи, которые и сообщаем так, как невинную шутку”, и так далее.
И. И. Дмитриев рассказывает в своих воспоминаниях (“Взгляд на мою жизнь”), что Е. В. Хераскова очень любила bouts-rimes (буриме) и сочиняла их даже в болезни, чуть ли не накануне своей смерти. Если Фонвизин и не примыкал тесно к этому дружескому кружку, то во всяком случае живою связью между ним, этим обществом и самим изданием был его приятель, князь Козловский. К началу царствования Екатерины относятся и зачатки нового сатирического направления, только сперва оно носит характер более общий. Таковы послания Фонвизина.
В кругу приятелей Фонвизина князь Ф. А. Козловский, талантливый юноша, которого многие любили за просвещенный ум и благородство характера, играл особую роль, так что даже повлиял на начало литературной деятельности нашего героя. Это был настоящий тип молодого вольтерьянца того времени. Основательное знакомство с французским языком и литературой, светлый ум и энтузиазм молодости сделали его страстным поклонником великих идей французской философии, в особенности Вольтера. Влияние его на Фонвизина могло быть весьма благотворно, так как из-за беспечности характера живой ум не спасал нашего автора от некоторой самобытной распущенности, халатности мысли и недостатка серьезного образования и убеждений.
Имея, с одной стороны, этого друга, с другой, – Елагина, своего начальника, у которого в доме он был принят как родной, тоже философа, весьма образованного человека и “главного мастера” российских масонских лож, – Фонвизин имел все для того, чтобы усвоить себе плоды европейской мысли. Это был решительный момент в жизни Фонвизина. С его цельной натурой и острым умом он должен был стать или прямым сторонником идей, которые так любила, хотя и довольно платонически, Екатерина, или врагом новейшей философии с ее патриархом Вольтером во главе. Впрочем, основательно он с этими идеями никогда не знакомился, и можно к нему отнести то же, имея в виду Вольтера, что он говорит в послании к Ямщикову:
Именно так относился Фонвизин к энциклопедистам. Руссо он ставил выше всех других за его идеи воспитания.
Фонвизин рассказывает в своем “Признании”, что, посещая с Козловским общество, где “шутили над святыней и обращали в смех то, что должно быть почтенно”, он поддался этому влиянию и написал тогда “Послание к Шумилову”, за которое прослыл безбожником. “Но Господи! – говорил он, – Тебе известно сердце мое; Ты знаешь, что сие сочинение было действие не безверия, но безрассудной остроты моей”.
Взглянув на это “Послание”, мы не найдем в нем ни безбожия, ни “безрассудства”. Смешение философии с “безбожием”, несмотря на то что сам Вольтер был деист и вовсе не отрицал божества, привело Фонвизина в конце концов к ханжеству.
В “Послании” автора занимает вопрос, который он предлагает слуге своему, Шумилову:
В ответ на этот вопрос он рисует картину пороков общества. Ни умный, ни дурак не знает причины, почему свет так глупо вертится. Почему везде торжествует глупость, обман и неправда.
И все мне кажется на свете суета.
Жизнь – игрушка, и надо только уметь ею забавляться. Зачем людям рай?
Жить весело и здесь, лишь ближними играй. Играй, хоть от игры и плакать ближний будет.
Не получив ни от кого ответа на вопрос о цели создания, автор заключает послание словами:
Особенно раскаивался, вероятно, Фонвизин в том, что осмеял здесь духовенство. По крайней мере в “Признании” он говорит о “нескольких строках” в “Послании”, “кои являют его заблуждение”. Судя по ханжеству его в последние годы жизни, эти строки должны быть следующие:
По указанию митрополита Евгения “Послание” было напечатано в Москве в 1763 году, во время устроенного дворцом для народа публичного маскарада, когда на три дня во всех московских типографиях позволена была свобода печатания.
Однако уже князь Вяземский тщетно разыскивал подтверждение факта таких “литературных сатурналий”, по остроумному его определению. По-видимому, это послание увидело свет только в 1770 году, опубликованное в “Пустомеле” с таким примечанием:
“Кажется, нет нужды читателя моего уведомлять об имени автора сего “Послания”. Перо, писавшее сие, российскому ученому свету и всем любящим словесные науки довольно известно. Многие письменные сего автора сочинения носятся по многим рукам, читаются с превеликим удовольствием и похваляются сколько за ясность и чистоту слога, столько за остроту и живость мыслей, легкость и приятность изображения и т. д.”.
Не нужно было “сатурналий” для дозволения печатать это послание. Вкус к философии был так развит, что некоторые факты вольнодумства цензуры кажутся теперь парадоксами.
Так, когда Фонвизин стал переводить сочинение Самуэля Кларка “Доказательства бытия Божия и истины христианской веры”, Теплов давал ему советы, как обойти цензуру Синода. “Но неужели, – спросил Фонвизин, – Синод будет делать мне затруднения в намерении столь невинном?” – “Да разве не знаете вы, кто в Синоде обер-прокурор?” – “Не знаю”. – “Так знайте ж – Петр Петрович Чебышев”, – сказал Теплов. Этого обер-прокурора Св. Синода считали явным атеистом. Теплов уверял Фонвизина, что встретил в доме приятеля двух гвардии унтер-офицеров, которые спорили о бытии Божием. Один из них кричал: “Нечего пустяки молоть, а Бога нет!” – “Да кто тебе сказывал, что Бога нет?” – спросил Теплов. “Петр Петрович Чебышев вчера на гостином дворе”. В этом рассказе Теплова, очевидно, кое-что прибавлено от себя, и сам Фонвизин заметил, что Теплов “имеет личность” против Чебышева, так как бранит его сильно, но все же “нет дыма без огня”.
Фонвизин добивался от Теплова, где взять оружие против безбожников и как почерпнуть наилучшие доводы о бытии Божием. Последний указал ему на сочинение С. Кларка, которое, по уверению Фонвизина, и вернуло ему душевный покой. Надо отдать справедливость Фонвизину в том, что он честно отнесся к волновавшему его вопросу, искал откровения. Правда, по свойственной натуре его лени он был неразборчив и слишком скоро нашел ответ на волновавший его вопрос. Насколько предвзяты были его решения в этом вопросе, он сам обнаруживает, рассказывая о посещении дома одного знатного, очень умного и образованного вельможи. “Он был уже старых лет, – говорил Фонвизин, – и все дозволял себе, потому что ничему не верил. Сей старый грешник отвергал даже бытие Вышнего существа”. Фонвизин обедал у него, и за столом хозяин, к негодованию юного, но патриархального по убеждениям или, вернее, по воспитанию автора, не скрывал своего свободомыслия. “Рассуждения его были софистические и безумие явное, но со всем тем поколебали душу мою”. На вопрос князя Козловского, нравится ли ему это общество, он солидно ответил, что просит “уволить его от умствований, которые не просвещают, но помрачают человека”. Тут показалось ему, что сошло на него наитие. “Я в карете рассуждал о безумии неверия очень справедливо и объяснялся весьма выразительно, так что князь ничего отвечать мне не мог”.