Вот как я начинаю рассуждать, когда «случается», что наши пути с Аввакумом вдруг сходятся.
Теперь, когда все эти события давно стали прошлым, мне приходится рассказывать о них, как свидетелю — от «третьего» лица. Так бы стал рассказывать ют, кто часто приходит в художественную галерею, чтобы поглядеть на картины любимых художников.
Прежде чем приступить к этой истории, необходимо, как мне кажется, вкратце напомнить о некоторых более давних событиях. Сейчас, глядя с вершины настоящего, невольно хочется дополнить их некоторыми эпизодами из жизни Аввакума до упомянутого дня 27 ноября.
Аввакум по-прежнему жил на улице Латинка, в доме подполковника запаса доктора Свинтилы Савова. Ему пришлась по душе эта тихая, уединенная улица, которая с восточной стороны упиралась в сосновую рощу городского парка; да и сама квартира — на втором этаже с верандой и старинным камином — полностью отвечала его желанию отдаться спокойному творческому труду.
Напомню: после дела Ичеренского и бактериологической диверсии руководство госбезопасности приняло решение на время «законсервировать» своего секретного сотрудника, чтобы он, не будучи непосредственно связанным с оперативной работой, оставался некоторое время в тени. Временная «консервация» была необходимостью — тяжкой для Аввакума, но как тактический маневр полезной.
В придачу ко всему возникла совершенно опереточная история с Виолетой — внучатой племянницей Очинтилы Савова. Ее увлечение напоминало ему оперетту Кальмана или Штрауса — музыка чарует, нашептывает о весенних ночах, о молодости — и это прекрасно, однако и роскошные мундиры с эполетами, и кринолины, и до глупости наивные любовные речитативы — весь этот блестящий мир дешевых эффектов давно ушел в прошлое и стал бесконечно чужд современному зрителю. Неподдельная прелесть молодой девушки — ее чистый взгляд, хрупкие плечи, упругая грудь, — разве она не напоминает чарующую музыку из доброй старой оперетты? Слушать подобную музыку, радоваться ей — чудесно, но выступать в роли жениха в мундире с эполетами было бы по меньшей мере смешно. С момчиловской Балабаницей или с официанткой из софийского ресторанчика было куда проще — радость за радость и ничего больше.
Быть может, и Виолета на большее не рассчитывала, когда судьба столкнула их, — она ведь очень тонкая, чувствительная натура и ей не так трудно было это заметить. Но мог ли он — человек зрелый, намного старше ее, познавший разные стороны жизни, — мог ли он ответить на ее легкомыслие таким же безответственным легкомыслием?
Потом все образовалось, как и предвидел Аввакум. Спустя несколько месяцев после истории с кинорежиссером к внучатой племяннице Свинтилы Савова снова вернулась радость, и это было вполне естественно в ее девятнадцать лет. Вскоре она увлеклась каким-то молодым инженером по водоснабжению — он оказался значительно моложе Аввакума. — бросила Академию художеств, вышла замуж и уехала с ним на строительство Родопского каскада.
Когда она пришла к Аввакуму, чтоб проститься с ним, глаза у нее были веселые. И он, как истый сердцевед, должен был признаться самому себе, что веселость ее была не наигранная, что она ничего не помнит или не желает ни о чем вспоминать и что для нее все сложилось как нельзя лучше. Она была счастлива.
Пожелав ей счастливого пути, Аввакум долго сидел с застывшим лицом у своего камина.
6
Итак, после отъезда Виолеты в доме на улица Латинка, казалось, остались не живые существа, а некие призраки, вышедшие из подземного царства Гадеса. Доктор Савов почти не выходил из своего кабинета — торопился закончить мемуары, которые пока не двинулись дальше кануна первой мировой войны. Впрочем, политические события мало его занимали, в основном внимание его привлекали быт и нравы той эпохи, и, конечно, в центре всего были придворные балы, любовные интриги в офицерской среде, вальсы, мазурки и пышные дамские туалеты. В таком жизнерадостном восприятии мира, как в зеркале, отражается вечно молодой лик жизни. Однако сам доктор Савов в последнее время стал заметно сдавать, особенно после отъезда Виолеты. Лицо его все больше приобретало землистый оттенок, а когда он изредка выходил во двор подышать свежим воздухом и погреться на позднем осеннем солнышке, было до боли жалко смотреть, с каким трудом он передвигал ноги, обутые в мягкие войлочные шлепанцы, по вымощенной камнем дорожке. Шлепанцы казались настолько тяжелыми, как будто к ним привязали мельничные жернова.
Вторым призраком в доме была давнишняя прислуга Савовых — Йордана. Эта старая дева ухитрялась ни разу не присесть в течение всего дня — может быть, боялась, что если присядет хоть на минутку, то ей уж не подняться на ноги. И не потому, что ее покинули силы, а от сознания, что она давным-давно перешагнула порог тою, ради чего стоило жить. И если вопреки всему она все же двигалась, что-то делала, и делала неплохо, то это у нее получалось машинально, словно она была не человек, а отлично обученный автомат. Она подметала двор, стирала пыль с обветшалой мебели, варила суп из картофеля и моркови, и все это делала молча, как будто у нее отнялся язык, а тонкие посиневшие губы срослись.
Третьим призраком был Аввакум Захов. Выскользнув рано утром из своей квартиры на втором этаже, он бесшумно спускался по лестнице. высокий, в черной широкополой шляпе, в просторном легком черном пальто, худой и мрачный, с горящим, сверкающим взглядом, он походил в это время на загадочного посетителя больного Моцарта, которого он побудил написать себе ..Реквием». Выйдя из дому, Аввакум медленным широким шагом направлялся в сосновую рощу. Заложив за спину длинные руки, слегка сгорбившись, но держа голову прямо, он обходил все просеки. Он нисколько не был похож на человека, который пришел сюда, чтобы в полном уединении любоваться природой, чтобы дать отдохнуть глазам и мозгу, — он ничего не замечал, ни на то не обращал внимания. Не был он похож и на прежнего Аввакума, способного решать в уме сложные математические задачи, в любых условиях строить самые невероятные на первый взгляд гипотезы, потому что не было заметно, что он над чем-то глубоко задумывается. Он скорее напоминал собой рабочего человека, которого оторвали от верстака и вытолкали из мастерской, чтоб он отдохнул, подышал свежим воздухом, хотя в сущности он нисколько не испытывал усталости и лучшего воздуха, чем воздух мастерской, для него не существовало. Человек этот просто не знал, чем утолить привычный, неизбывный голод своих рук, он мучился, слонялся как неприкаянный. Подобное же происходило и с Аввакумом, но только для него это было куда более мучительно, потому что не руки остались без привычного дела, а его деятельный, активный ум.
Мучительность его нынешнего состояния усиливалась еще и одиночеством. Странный и трудно объяснимый парадокс — общительный по природе, Аввакум вел совершенно отшельнический образ жизни. У него была тьма знакомых, особенно среди художников и музейных работников, — они все как один признавали, что он человек высокой культуры. все отмечали ею эрудицию, говорили, какой он интересный и приятный человек. Он был желанным гостем в любой компании, его все зазывали к себе, рады были сидеть с ним рядом за столом, зная, какой он остроумный собеседник, и время в его обществе летело незаметно. Аввакум умел развлечь общество всевозможными фокусами — с картами, со спичками, монетами, великолепно рассказывал анекдоты, был просто неутомим. Одинаково легко и живо он мог вести разговор об импрессионистах — он их обожал — и о значении гравитационного поля для теории относительности. Словом, в компании образованных, культурных людей он был тем, кого французы называют animateur — душой общества.
И несмотря на все это, у него не было друзей. Имея множество знакомых, он был очень одинок. Причин этою странного, я бы сказал, парадоксального, явления было много, они сплетались в сложный, труднообъяснимый комплекс. И все же некоторые из них стоило бы разобрать в тех пределах, в каких они вообще поддаются объяснению.