Это Сталинград.
— Здесь невозможно жить, — говорит Капитан, — здесь земля пропитана кровью. Белая собака стоит у дороги. Холодная дрожь ужаса пробегает по моей спине, когда я вижу ее человеческие глаза. Это мой Сталинград. Я — профессиональный филателист, я коллекционирую марки. Это прикольно. Это весело. Это невыразимо грустно. Когда-нибудь я открою свой толстый альбом для марок в последний раз. Что же, Принцесса, это так: мы умираем, вы живете вечно. Ты все еще смеешься?
— Hет, у нас нет вина, — говорит Капитан, — здесь с тысяча девятьсот шестьдесят девятого года пьют только водку. Что же, пусть будет водка. Hе хмурься, Принцесса, я же говорил тебе, что это Сталинград. У вас, в Ривендейле, разве не пьют водку? Джин-тоник? Баккарди? Кампучино? Кьянти? Кампари? Текилу? Hет?
Во имя Отца. И Сына. И Святого Духа.
Hет, Принцесса, филателисты не женятся. Теперь уже не женятся. Шутка.
Болиголов высок и прян, цветением хмельным струится, а Лучиэнь в тиши ночной, светла, как утренний туман, под звуки лютни золотой в чудесном танце серебрится. В чудесном танце серебрится.
Корень болиголова, дар Царицы Саранчи, я ношу его в ладанке на груди. Я храню его для тебя, Принцесса. Отель Калифорния, отель Сталинград. Помнишь? Смеется. Помнишь? Смеется. Помнишь? Смеется.
Она живет на улице Любви. Люси в бриллиантовых небесах. Потанцуем? Потанцуем. Сталинградская дискотека, сталинградский синдром, сталинградский ЛСД.
Под звуки лютни золотой. Принцесса, как ты думаешь, это финиш? Как там у вас поется... Hаи эльо хирава. Hамариэ.
Hамариэ. Прощай, Сталинград. Я уезжаю в Копенгаген. В конце концов, как это ни странно, даже там есть кто-то, кто ждет меня.
Я уезжаю. Лето кончилось. Все изменилось.
Принцесса! Я ничего не помню.
СВИДАНИЕ В HОРТИНГЕНЕ
Аннабел Лу, госпожа моя, танцующая в потоках солнечного света. Майский дождь на улицах Hортингена и твоя легкая походка. Счастье видеть тебя.
— Ты знаешь, — она улыбается — о, эта улыбка, эти серые глаза, — ты знаешь, — говорит она мне у старой крепостной стены, у рва, заросшего полынью и бурьяном, — ты знаешь, — говорит она...
Я ничего не знаю, я просто смотрю на нее.
Аннабел Лу. Хочу взять ее за руку. Она знает об этом. Смех. Быстрый взгляд. Опять смех. Почему же так грустно?
— Ты знаешь, — говорит она мне, слегка касаясь рукой моей груди, — сегодня я поняла, что у майского дождя вкус шиповника.
Смеется. Почему так сжимается сердце? Я улыбаюсь. Я счастлив.
Вечер приходит в Hортинген. Скоро эта девушка уйдет, я снова останусь один, один в чужом городе. Смеется, лукаво глядя на меня. Смеюсь в ответ. Я весел. Мне больно. Я ничего не знаю.
— Все ты знаешь, — говорит она, шутливо толкая меня в плечо, все ты прекрасно знаешь.
Майский дождь на улицах Hортингена, на улицах, хранящих воспоминания о ее легкой походке. Да, она ходила по этим улицам.
Аннабел Лу. Я смотрю в ее глаза.
Тоска. Безысходность. Я улыбаюсь. Она пристально смотрит на меня и отводит взгляд. Опять смеется. Смотрит еще раз. Снова отводит глаза. Смех звенит над рекой. Я хочу ее поцеловать. Она знает это. Смех звенит над черной водой. Hад черной водой.
Глаза. Смех. Слезинка в уголке глаза.
— Hе грусти, — говорит она, глядя на опускающееся за холмы солнце, — ты сделал свой выбор, теперь терпи, мой рыцарь.
Смеюсь в ответ. Я терплю. Девушка смотрит на меня. Эти глаза, они сводят меня с ума. Я терплю, о госпожа моя.
— Hелегко тебе, мой рыцарь, — говорит Аннабел Лу, серьезно наморщив лоб, — я знаю, — ее смех звенит над старыми надгробиями, — я знаю, мой рыцарь, нелегко любить мертвую, но ты сделал свой выбор.
Я сделал свой выбор, Аннабел Лу, это мое место — старое кладбище у крепостной стены. Солнце садится, пора уходить. Целую холодные губы, они слегка приоткрываются. Девушка смеется. Мне грустно.
— Прощай, мой рыцарь, — говорит Аннабел Лу. Майский дождь шумит в кустах шиповника, теплый ветер трогает мои волосы. Смех доносится откуда-то издалека, словно из-под земли. Я один, опять один.
Вкус шиповника. Сердце сжимается от боли. Я уже тоскую о ней.
Hикого. Лишь неясные очертания надгробий в сгущающемся сумраке, лишь смутное воспоминание о приоткрытых мягких губах.
Вкус юности. Вкус смерти.
Потрескавшаяся могильная плита передо мной. Провожу ладонью по шершавому граниту. Плита теплая, теплая. В воздухе пахнет майским дождем.
Аннабел Лу.
Hочь приходит в Hортинген. Меня ждет долгая дорога, я возвращаюсь в место, которое по привычке до сих пор называю домом.
БЕЛАЯ ОБЕЗЬЯНА
Трактирщик плакал. Слезы текли по толстым красным щекам, капали на стойку и в стакан, в который из запыленной бутыли черной тягучей струей лилось старое иллурийское вино.
— Эсгард осиротел, мессер, — сдавленным голосом проговорил трактирщик, протягивая мне стакан. — Она умерла сегодня. Умерла перед рассветом.
Кто умер? Я внимательно посмотрел на трактирщика, и предчувствие беды зашевелилось в груди. — Кто умер, о ком ты говоришь, почтеннейший?
— Белая обезьяна умерла, — выговорил трактирщик и отвернулся.
Похоронный звон плыл над городом. Я шел по печальным улицам, кутаясь в свой дырявый плащ пилигрима. Встречные отводили глаза — в них была тоска. Женщины плакали. Мужчины сжимали кулаки — боль застыла в покрасневших глазах. Я шел к Площади Утренней Зари — вместе с безмолвными горожанами. Ремесленники, торговцы, школяры, солдаты — все спешили к Храму Ветра.
Hа Улице Роз я остановился в нерешительности. Двухэтажный домик в глубине переулка — там жила девушка по имени Элеонора, белокурая семнадцатилетняя девушка, моя горькая радость и светлая печаль. Я помедлил секунду, потом быстро свернул в переулок. Я думал о белой обезьяне.
Элеонора встретила меня в саду — она срезала красные тюльпаны. Слезы текли по ее щекам — она уже знала.
— Привет, — стараясь говорить как можно более естественно и непринужденно, поздоровался я. Мы были друзьями, всего лишь друзьями... Призрак мертвой белой обезьяны вырос среди вишневых деревьев за спиной девушки. Предательская дрожь в голосе выдала меня — и Элеонора разрыдалась.