Собственно, после экзекуции протыкания полагалась бы следующая стадия — отпиливание какой-нибудь неудачливой неосторожной конечности, скорее всего верхней, в особенности правой, которой я все норовил сцапать кого-нибудь или что-нибудь в этой предупредительно тишайшей пустоши…
— Сударь, — я это к вам, голубчик, который нынче с пилой двуручной жертву приискивает. Я к вашим услугам! Пилите, если уж так приспичило… Бог вам в помощь…
Нехорошо, дядя Володя, всуе Создателя поминать в сем адском урочище… Не зачтется сия бравада твоей грешной душе. Не зачтется…
А в сущности, какая теперь мне разница — от искусного прободения, которое свершили с моим глупым телом, все равно долго не протянуть, внутреннее невосстановимое и неостановимое ничем кровотечение, гнуснее поражения не бывает, если верить медицинским талмудам…
Но надеждам моим куражливым на встречу с убивцем-пильщиком суждено было не оправдаться, потому как вместо второго вооруженного гладиатора, которого сулил мне мой доморощенный самодержец-родственник, по ходу безумного спектакля был введен совсем иной, более жутковатый персонаж, которого я давно знал — и ведал о нем, кажется, все…
Это оказался…
Это оказалась моя разлюбезная…
Свою бывшую суженую я угадаю в любой столичной толчее. Угадаю благодаря натренированному многолетней осадой обонятельному аппарату, который помимо моих волевых команд в любое время суток обреченно отрапортует: в пределах досягаемости рукой находится любимый объект…
Специфическую ароматическую ауру моей бывшей возлюбленной супруги я не спутаю ни с какой другой. И не то что она, аура, тошнотворно забивает все остальные присутствующие запахи, отнюдь — вполне цивилизованно одуряющий дамский синтетический парфюм-букет, который собирался ею столько лет,— и наконец, собранный, окончательно подвиг меня на дезертирство из любовно обустроенного семейного гнездовища…
И минуло всего-то года полтора с моего джентльменского самоустранения с брачного поля боя, в сущности, не прекращавшегося во все предыдущие ударные пятилетки качественного семейного жития, — и вот нате вам, встретились на нейтральной, чудовищно благоухающей, непроглядной территории… Территории сумасшедшего мизантропа и впридачу родственника.
— Голубушка, а тебя сюда кто зазвал?! Чего тебе-то здесь надобно, Лидунчик?
— Не хами так громко! Вот отпилят твой подлый язык. Не пришьешь обратно.
Этот родной (до отвращения) сварливый голос вроде как вернул меня к этой мистификаторской действительности, в которой по какому-то чудесному стечению мы так чудно пересеклись…
Странно, а почему Лидуня не трусит и запросто выражается вслух? Почему не боится засветиться голосом? Она что, не ждет нападения? Или вооруженные подданные рабы (а моя бывшая стерва, стало быть, — рабыня) по устному вердикту самопального диктатора освобождаются от страха смерти…
— Лидунь, а меня уже весьма изящно ранили… И ранение, уверяю тебя, совершенно не опасное. От подобной контузии умирают через сутки. Целых двадцать четыре непроглядных часа! Ежели только ваша милость не отпилит мне какую-нибудь важную самоходную деталь…
Не знаю почему, но вместо родственных плаксивых приветствий меня потянуло на дешевое гусарское красноречие. Хотя вместо красивых псевдородственных речей остро захотелось совершенно иного — захотелось обыкновенного человеческого соучастия. Вернее, именно женского. Именно…
Захотелось обыкновенного старозабытого, стародавнего фамильярного ерошения моей подзапущенной, давно не мытой шевелюры…
— Надо же! Точно на час отлучился! Мне твой солдатский юмор… Я его просто слушать не могу. И не желаю! Я свободная женщина! Что ты ко мне лезешь?
— Я к тебе лезу?! Ни хрена себе заявочка! Я к ней, видите ли, лезу…Вы забываетесь, сударыня. Это вот вы ко мне прилезли зачем-то! Впрочем, пардон! Какой же я балда! Вы, сударыня, — охотник, а я, так сказать, загадан на вертел, на общепещерский шашлычок-с… Очень, доложу вам, изящная затейка. Вполне в духе вашей новейшей гуманитарной морали. Полагаю, Лидунь, ты до сих пор вице-координатор благотворительного Фонда "Отечественные милосердники"…
— Не твое, Володечка, собачье дело, кто я сейчас. Твое дело — остаться живым в этой войне. И не полагайся, пожалуйста, на мою жалость. Я совсем не та женщина, которую ты, подонок, бросил. Оставил с сыном, которому в эти годы нужен… Ну что от подонка и эгоиста ждать? И ты, мелкая сволочь, мою мораль не тронь. Ты сперва придумай свою. А на мою нечего зариться!
Откуда-то чуть ли не сверху ронялись звуки женского неудовлетворенного жизнью голоса. Голоса отнюдь не ответственного работника скромно-помпезного полугосударственного учреждения, в иерархии которого моя бывшая половина занимала черт знает какой начальственный, сверхвысоко оплачиваемый пост…
Нынешний голос принадлежал какой-то мстительной нецивилизованной фурии, вознамерившейся содеять какую-то милосердную пакость ближнему, а в недавнем прошлом страстно (возможно, не страстно, но чрезвычайно собственнически) любимому супругу…
— Милая, позволь реплику? О какой морали речь ведем? Чего-то я не просекаю в этой тьмутараканьей темноте, где тут она, ваша личная мораль, спряталась, схоронилась… Дайте мне ее пощупать… Определить, так сказать, фактуру… Органическая, природная, так сказать, или опять — сплошной партийный проперлон?!
— Только и способен на реплики! Ребенка в его летние каникулы не удосужился свозить куда-нибудь за границу! Я же знаю, у тебя деньги есть! Жмот! Такого, как ты, и пилить, и дырявить не жалко. Потому что ты... ты не достоин человеческой жалости! Потому что ты самовлюбленный подлец и трус!
Родные восклицательные знаки вроде как поменяли дислокацию. Теперь подзабыто родственные сварливые звуки доносились вроде как с противоположного конца… Или это я успел зачем-то развернуться и потерял едва-едва нащупанную ориентацию в этом склепно предмогильном пространстве...
Интересное дело, из каких таких психоаналитических соображений эта милосердная женщина догадалась, что мое затраханное эгоистическое существо не чуждо, вернее, ждет, чтоб его пожалели, точно обыкновенного всеми забижаемого мальчишку-двоечника, лодыря и созерцателя…