* * *

Дочь моих приятелей, студентка, спросила меня: “Когда мы снова приступим к строительству коммунизма?”

* * *

Революция 1917 года жаждала перемен в жизни народа. Царская власть изгадила себя — 1905-м годом, русско-японской войной, Распутиным, а еще она залезла в совершенно непонятную войну с немцами. Народ возбуждали лозунгами о мире, о земле, о захвате фабрик и поместий.

Накипело у солдат, у крестьян, у мещан, но очень быстро накипело и у офицеров, у всех интеллигентов, возненавидели хамство, бескультурье толпы, этих жлобов, разрушителей России, с их плевками, пощечинами русским гениям. Жить в такой блевотине не мог ни Бунин, ни Шаляпин, ни Блок. Бунин безжалостно описывает деятелей революции: “Шинель внакидку, картуз на затылок. Широкий, коротконогий. Спокойно-нахален, жрет и от времени до времени задает вопросы — не говорит, а все только спрашивает, ни единому ответу не верит, во всем подозревает брехню”. Это 1918 год. Так началось, так и продолжалось все годы советской власти. Жлобство это перешло наверх, до самого Кремля. Архитекторы вспоминали, как в 1960-е годы их принимал у себя на даче генсек КПСС Н. С. Хрущев. “Сидел, ноги в тазу. Думаете, это невоспитанность? Нет, это хамство как неотъемлемое качество власти сверху донизу. Когда он, Хрущев, стучал ботинком в ООН, это то же самое, это программа”.

* * *

В блокаду я попал в столовую квартиры моего знакомого профессора. Труп его лежал на диване, из разбитого окна намело снег. Я открывал дверцы буфета. Сервиз заполнил все полки, блюда шикарные для пирогов, длинные для рыбы, селедочницы, супница, салатница украшена красными раками, розетки для варенья, печенья. Все блестело, чистенькое, красивое. Ваза для фруктов,

в ящике лежали терки, консервные ножи, штопоры, уксусные флаконы.

* * *

Я знал Россию, ту, что поднялась на Великую Отечественную войну, спасая свои народы от фашизма, а за ними и Европу. Знал ее и после войны, когда оголодавшая, разутая, бездомная, стала она восстанавливаться. Я хорошо знал эти две России, потому как сам и воевал, и восстанавливал разруху.

То были два прекрасных народа. Трагические испытания подняли их дух как никогда раньше. Другой России мне не надо. А мне сообщают, что России осталось жить не больше 50 лет, дальше она станет мусульманской страной, русский язык исчезнет, русские разбредутся по всему миру подобно евреям

и все ее прошлое обернется мифом.

Самоубийство

Из чего состоит Россия лично для меня, выросшего в ней, в Новгородчине, Псковщине, в Питере и его губернии. Из чего? Деревни моего детства, лесные биржи, лесосеки, проселки. Школа. Поэзия Пушкина, деревенские частушки под гармонь. Есенин. Тихонов. Пастернак. Не то чтобы я особый любитель, нет, обычный питерский интеллигент. Стихи, романсы, кино, советское вперемешку с мировым, все это входило в меня с годами постепенно, незаметно и составило мою личность. Это шло наряду с моим инженерным образованием.

Сегодня, в 2009 году, литература из школьных программ фактически исчезла. ЕГЭ до предела упростил и историю. Система “да — нет” оставляет от живого повествования Российской тысячелетней жизни лишь скелет. Вместо портрета есть лишь перечень — даты, наименования, хороший—плохой, плюс—минус.

ЕГЭ упростил историю до математического уравнения. Компьютер иначе не может. Машина наиболее удобная для отчетов чиновников “Наробраза”.

Все это подробно раскритиковано. Тем не менее выпуск за выпуском проходит. Продукция ЕГЭ уходит в жизнь, кончает институты, дипломированные егэобразные создания, воспитанники системы “да — нет”, не знающие сомнений, наполняют Россию. Для них она местожительство, место работы. Любите ее? А за что? Ее поэзия, ее прошлое, ее поля, песни? Извините, мы этого не проходили. В программу не входит…

* * *

Чуть что, мы седлаем своего объезженного мерина и начинаем поносить нашу погрязшую в коррупции страну, чиновников-взяточников, криминал, врунов и прочую надоевшую мерзость. А Конфуций говорил еще 2500 лет назад: “Хватит клясть тьму, лучше зажги свою маленькую свечку”.

* * *

Высшее образование солдату ни к чему. На войне тем более. “Рядовому интеграл нужен так, как в супе кал”, — было заявлено мне политруком. На сей счет имелись и другие присказки. Чуть что, однако, за этот диплом мне втюхивали будь здоров. Откопали кабель подземный. Лежал, сердешный, ни начала не видно, ни конца. Вызывают. Пусти по нему электричество на КП. Хоть немного. На освещение.

— А где я возьму электричество?

— Это, дорогуша, твой вопрос, пять лет тебя учили на народные деньги.

Или:

— Давай воду отведи из окопов, дренаж устраивай.

— Для этого надо рельеф местности, съемку…

— Вот и делай, мать твою, и не засерай нам мозги.

Прыщавый этот умник, то есть Д., многих раздражал. Особенно начарта

В. Крымова, его одногодку, старшего лейтенанта с тоненьким женским голосом, негодным для команд. Между прочим из-за такого голоса он никак не мог рассчитывать на военную карьеру. Начарт вполне мог бы схарчить рядового Д., если бы не комбат. Дело в том, что комбат посылал этого парня в развалины Пулковской обсерватории за литературой. Оттуда Д. приносил старые комплекты журнала “Огонек”, “Нива”, атласы звезд. Комбату нравились наклейки “Служба звезд”, “Служба Солнца”. Он любил читать. Характер ему позволял. Характер был замедленный, рассудительный. Ни в каких передрягах, ни во время боя, ни при выпивках он не срывался на ругань. Чем тише он говорил, тем лучше его слышали. Никогда не отвечал сразу. Спокойствие у него было нутряное, действовало оно отрезвляюще.

Ночью, когда появлялись звезды, он призывал Д., и они искали созвездия, начертанные в атласах. Д. приносил из подвалов обсерватории кипы протоколов наблюдений, как они там назывались, для растопок. Звезды хорошо горели. Тонкая бумага годилась на самокрутки.

— Чего-нибудь там выискали? — посмеиваясь, спрашивал их комиссар, тыкая пальцем в небо.

Комиссар Елизаров считался стариком. Было ему лет сорок пять. Рыхлый, малоподвижный, он не вмешивался в действия комбата, не мешал штабникам, жалобы, обиды выслушивал сонно, приговаривал: “Все пройдет зимой холодной, пройдет и это”. Его любили за то, что он терпеливо выслушивал любого. Политбеседы его звучали странно. На войне все врут одинаково, убеждал он, всем приятно, что уничтожено 70 танков, 990 гитлеровцев. Английские штабы также врут. Думаешь, комбат не понимает, когда ему залепуху докладывает ротный, что осталось четыре мины? Ему тоже тогда можно наверх доложить. Ложь разная, наша советская ложь самая гуманная. Зачем вам про то, что

в Ленинграде съели всех собак? Вам это поможет? Правдой надо пользоваться умеренно. Ложь, она оптимистична.

— Я лично не люблю правдолюбцев. С ними трудно в политработе, — говорил он, прихлебывая водку словно чай, посмеиваясь. Не поймешь, может, шутит. Слова его что-то сдвигали в голове, никак потом на место не вернуть.

— Вертинский чуждый нам человек, — вразумлял он Лаврентьева, — тоскует по родине. Не нашей, советской, а по царской. Конечно, родился он в ту эпоху, его родиной не мог быть Советский Союз, ну и что, я тоже при царе родился и все наши руководители. Теперь наша родина СССР. У человека не могут быть две Родины. Мы говорим — любите свою Родину, тут надо подумать. Потому что, когда товарищ Сталин назвал нам Кутузова, Суворова, Дмитрия Донского, он имел в виду царскую Россию. Выходит, две Родины соединились, значит, Вертинский оказался где?..

Утвердился Д., когда придумал жечь провод для освещения, жечь с обоих концов, света больше было. И еще деревянный станок для пулемета смастерил. Легче, руки не примерзают.

Одни в батальоне тощали от голода, другие пухли. Немцы зазывали к себе по радио, обещали хорошую кормежку. Как особист Баскаков ни старался, переходы участились. Дистрофиков увозили в госпиталь. Пополнения не присылали. Пополнялись только вшами.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: