- Но тогда откуда же придут перемены? Ведь так, как сейчас, продолжаться не может!
- Очень долго - не может; но недолгое с точки зрения истории слишком долго с точки зрения личной жизни. Я не пророк. Никто не может предсказать, с чего начнется поворотный момент. Может, просто логика культурного сближения с Европой - его, как суженого на коне не объедешь, а безнаказанно оно ни для кого не проходит... даже для {63} Typции, Персии и Японии. Может тут и финансовое банкротство помочь, и военная катастрофа... мало ли что! Когда недостаточно живых сознательных сил, действуют исторические стихии: воды медленно подмывают берег, а там, смотришь - пошли оползни. Будут оползни и у нашего режима...
- Без нашего вмешательства?
- Конечно, не без вмешательства; только вряд ли это вмешательство будет решающим.
- А... террор?
Михайловский несколько мгновенний помолчал.
- Террор? Да, вряд ли минует и эта чаша новое революционное поколение. В терроре есть что-то роковое, неизбывное... Как проклятие...
- Значит - вы против террора? Или я не так понял? Конечно, кровь - есть ужас; но ведь и революция - кровь. Если террор роковым образом неизбежен, то значит - он целесообразен, он соответствует жизненным условиям. А тогда...
Михайловский с какой-то особенной, горькой интонацией перебил меня:
- Не будем об этом говорить. Я не революционер. Всякому свое. Есть такие пути - кто сам ими не идет, тот не может на них указывать. Неизбежность того, чему не можешь быть сопричастником, - это... это трагедия... Я слишком много видел таких трагедий и не желал бы никому - того же...
- Но вся наша жизнь среди ужасов действительности - трагедия!
- Да, но... Вы еще не отведали из этой отравленной чаши, и вам трудно оценить. Когда-нибудь вы поймете, что тут двойная трагедия: с одной стороны, трагедия обреченности, с другой... зрительства и связанных рук. А впрочем, не дай Бог вам никогда этого изведать.
Я неловко замолчал. И Михайловский, как бы желая переменить тему, быстро заговорил:
- Обычно думают: народная революция, всеобщее восстание должно свергнуть современный режим. Но представьте себе, что вернее может быть обратный случай: по-настоящему раскачается народ тогда, когда этот режим уже станет достоянием истории. Вместо окутанного загадочным туманом {64} земного бога будет власть, сошедшая на землю, окруженная полномочными представителями имущих сословий, наглядно показывающими народу, в чем дело, что таится за покрывалом Изиды. Сторонники народного восстания часто боялись конституции... напрасно: ею не зачурать революции, когда для нее есть почва; наоборот, конституция, даже самая плохонькая, распахивает ей настежь двери...
- Но конституция? Кто же ее добудет? Не либералы же?
- Кто добудет? А, может быть, все и никто. И либералы могли бы сделать многое, если бы хотели... и умели. Попутчиков бояться нечего... особенно, если ветер попутный. Надо только, чтобы не вы примкнули к либералам, а их заставили к себе примкнуть. И еще более важно помнить: никакая конституция не будет прочна до тех пор, пока не придет такая власть, которая вместе с волей обеспечит народу условия приложения труда... и прежде всего землю. Конституции нечего бояться из-за того, что она будто бы успокоит... будет чем-то таким немножко лучшим, что обычно становится опаснейшим врагом "хорошего". Эпохи бытия конституций суть эпохи борьбы за изменение конституции. Борются разные фракции, пока шум их борьбы не разбудит и не вызовет на арену - народ. В этом смысле я и говорил, что народного восстания, народной революции скорее приходится ждать после конца чистого абсолютизма, чем до и для этого конца...
Я сказал, что, насколько мне известно, среди современной молодежи нет боязни конституции, - напротив: нам кажется лишь, что конституция может быть только побочным результатом первых успехов революции. А мысль: не через революцию к конституции, а через конституцию к революции - слишком как-то для меня нова и неожиданна...
Михайловский улыбнулся.
- Да, так обостренная формула звучит как парадокс. Но я не совсем это имел в виду. И по-своему вы правы. Одно другому не противоречит.
Приблизительно таков был смысл его заключительных слов.
Мне хотелось говорить с Михайловским еще о стольких вещах - об Астыревских "письмах к голодающим {65} крестьянам", о нашем студенческом журнале, о поднимающем голову марксизме... А разговор принял совершенно другое, непредвиденное мною направление, и я чувствовал потребность на досуге обдумать, умственно переварить то, что я услышал. И я стал прощаться, извиняясь, что оторвал Михайловского от работы и прося его назначить более свободное время для более продолжительного разговора. Он назначил - но этим временем мне уже не пришлось воспользоваться...
Я отправился сначала по делам Союзного Совета к Максиму Келлеру, а затем к братьям Никитинским. Один из последних отвел меня на квартиру, где проживали два члена рабочего кружка. Было условленно, что на следующий день мне устроят свидание с членом центральной группы Михаилом Александровым. Как вдруг к нам входит один из знакомых моих хозяев и с места в карьер заявляет:
- А знаете: за вашей квартирой слежка. И очень серьёзная. Два субъекта: одного из них я хорошо знаю, известный шпик. Кстати: не дальше, как сегодня, в два часа дня, я видел его на "стойке" у угла такой-то и такой-то улиц. Из присутствующих никого в это время там не было?
Я отозвался, что был. Он верно назвал время и место моего свидания с М. Келлером.
- Ну, так дело ясно. За вами всё время по пятам и ходят.
Я вспомнил подозрительные фигуры в сквере, соседей в кофейной Филиппова. Сомнений не было. Надо было принимать меры и заметать следы. О новом свидании с Михайловским и о встрече с Александровым не могло быть и речи. Надо было предупредить их обо всём, а самому поспешно ускользнуть восвояси.
Мы не мало колесили по улицам, пешком и снова на извозчике. Убедившись, что удалось провести преследователей, мы забрались отдохнуть в поздний ресторан и просидели до закрытия - до 2-х или 3-х часов ночи. Затем опять оказались на улице. Утром часов в 10 был обратный поезд в Москву; я решил двинуться с ним; на вокзал можно было забраться часа за полтора до отхода, не особенно рискуя обратить на себя внимание. На вокзале мне показалось было, что какой-то "тип" всё время внимательно в меня всматривается и не теряет из виду. Но с билетом и посадкой всё {66} обошлось благополучно. Я возвращался в Москву в наивном восторге от того, как ловко улизнул от погони. Я был убежден, что меня просто "взяли на замечание" при выходе из какой-нибудь подозрительной квартиры, и что все следы мною заметены. В Москве меня оставили в покое: никакой слежки, как будто, за мною не было. Я думал, что всё проходит "шито-крыто". Будущее несло мне горькое разочарование...
Я уже упоминал, что с первого же года пребывания моего в Москве я вошел в местные "радикальные" круги. Особенно понравился мне помощник присяжного поверенного Егор Ив. Куприянов - мягкая, вдумчивая натура, соединявшая с большой скромностью не меньшую серьёзность в "искании" революционных путей. Куприянов был чужд всякой узости и нетерпимости, этих "естественных детских болезней" всякого движения. Он был большим сторонником объединения всех течений в одно русло. Ему казалось возможной единая социалистическая партия, при каком угодно богатстве "теоретических разночтений" русской политической действительности.
Затем обращали на себя внимание муж и жена Кусковы: он - спокойный, внимательный, уравновешенный; она - живая, как на пружинах, нервная, беспокойная. Их взгляды казались мне неопределенными, колеблющимися. По-видимому, они в самом деле переживали период ломки. Их всё время пробовали склонить на свою сторону социал-демократы. Под их влиянием они главное внимание свое обращали на "анализ наличных социальных сил". Видимо, сужение базиса движения одним пролетариатом их пугало, и они добросовестно перебирали все общественные элементы, на которые можно опереться в революционной борьбе.