Итак, я снова сидел в автомобиле, возле красавицы с каштановыми волосами, на сей раз как пассажир, с каждым поворотом колес приближаясь к месту, где до сих пор ничего хорошего со мной не случилось. Пани Дроздова ехала быстро, но правил не нарушала. Машину вела мастерски. И молчала. Я взглянул на нее украдкой. Боковое стекло было опущено, и на фоне мелькающих полей профиль ее вырисовывался очень даже впечатляюще. Ветер трепал над слегка нахмуренным лбом каштановые кудри.
– Если бы нас увидел поручик Павровский, – обронил я, – ни под каким видом мне бы уже не поверил, будь я красноречив, как сам Геббельс.
Она не уточнила, о чем это я, но зарделась.
– И как вам пришла в голову этакая глупость? – Я покачал головой. – Только не оправдывайтесь своей семейкой. Женщине скорее простится, если она покушается на имущество супруга, чем на его честь.
Уголки ее красивого рта опустились.
– В другой семье – возможно, – с горечью сказала она. – В нашей ценится лишь то, что можно купить и продать.
Скорее всего, она не врала. Знавал я такие круги, и не только семейные. Но здесь было что-то не так.
– Простите за нескромность, сколько вам лет?
– Двадцать восемь.
Я бы дал ей лет на пять меньше.
– Вы взрослая женщина. Замужняя. Ваша семья – это прежде всего ваш муж. Хоть убейте, не могу поверить, что такое ваше объяснение его больше устроило, чем…
– Чем правда? – прервала она меня. – Да, больше. Томаш не хочет продавать это старье. Он понятия не имел, что я задумала. И никогда мне не простит.
– А дальше-то как вы себе все представляли? – с досадой спросил я. – Как ни крути, пришлось бы ему рассказать. Вам потребовалось бы его согласие, даже продавай вы лишь свою половину.
Ответ последовал незамедлительно.
– Я бы пошла в Национальный комитет! – с хитрым видом заявила она. – Это ведь односемейный дом. Нам однажды уже хотели подселить жильца. Тогда Томаш заявил, что в таком случае необходима перестройка, и дело затянулось. Нам могли приказать самим туда переселиться. И Томашу пришлось бы продать дом, пока еще никого не подселили.
Эта красавица все рассчитала. Вилла с квартирантом не стоила ничего. А переселяться в нее с Баррандова им, разумеется, не хотелось.
– Не жестоко с вашей стороны? Ведь этот дом принадлежал его родителям.
– Половина – моя, – отрезала она. – Они ее на меня записали. Думали подкупить, чтобы я заботилась о Томаше. – Она поглядела на меня глазами темными, как само отчаяние. – Томаш ведь больной, – прошептала она чуть слышно.
– Я знаю. Он эпилептик?
Пани Дроздова дернулась так, что машина едва не съехала на обочину. Она тут же ее выровняла и едва заметно кивнула.
– Вы себе не представляете, что это за жизнь. – В ее голосе чувствовались слезы. – Я не могу рассказывать вам весь этот ужас… Одно время было так страшно, что я думала: ну, нет, больше не выдержу. – Она содрогнулась, словно даже вспоминать было невмочь. – Сейчас немного уладилось. Слава богу, интимной жизни между нами уже нет… поэтому измену он бы мне простил. Чего он может требовать от меня?! Дом значит для него больше, чем я. Пока он им владеет, Эзехиаши не считают его бедняком. – Ганка говорила прерывисто, слезинки уже трепетали на ее длиннющих ресницах. – Мама и брат не упускают возможности напомнить Томашу, что он переехал жить к нам и до сих пор не сумел получить квартиру. Знаете, какое у нас жилье? Резиденция – будто выставочный павильон. Внизу огромный сарай. Наверху три спальни. Папа выстроил шикарные хоромы на семью из трех человек. Меня тогда еще на свете не было. В те времена он большими деньгами не располагал, но рассчитывал их заработать. Земельный участок принадлежал нашей семье, и цена на него поднималась умопомрачительно. Папа был уверен, что отлично поместил капитал. И был прав. В прошлом году один киношник предлагал нам за участок шестьсот тысяч. Для меня это как раз равняется цене крыши над головой.
– Почему же вы не построили собственную квартиру? – участливо спросил я.
– Вы очень точно выразились. Денег у нас нет, строить мы можем только собственными силами. Но Томаш болен, делать тяжелую работу ему нельзя. – Она тряхнула головой, слезинки покатились по ее персиковым щекам, оставляя серебристые дорожки. – Вы говорили, моя семья – это мой муж. Я могу многое выдержать, но всему есть предел. Смириться с тем, что жизнь моя уже не изменится, что у меня не будет детей, а… Но сейчас развестись с ним невозможно. Супруги или разведенные, мы бы продолжали жить в одной комнате, имея общие удобства с матерью, братом и всеми теми шлюхами, которых он таскает в дом. Мне представилась возможность купить квартиру в кооперативном доме, сравнительно недорого, и дом уже почти готов. Но для этого нужны деньги. Трехкомнатную квартиру всегда можно разменять на две, если бы я только…
Я понимал ее и… наконец-то верил. Она не скрывала ничего. Не пыталась убедить меня, что до самой смерти жаждет заботиться об этом грубияне. Я Ганку одобрял. Она по крайней мере как-то пыталась изменить свою жизнь, в отличие от меня, никогда на это не решившегося.
– Почему же дядя вам не помог? Вы сказали поручику, что деньги у него были. И он вас любил. Разве он не видел, 'что дальше так жить вам невмоготу?
– Все так, – печально сказала Ганка. – Только дядя ничего не понимал. Он полжизни проскитался по свету, привык все решать быстро и круто. Деньги делать он умел всю жизнь. Говорят, когда дядя выезжал за границу, он уже был одним из самых богатых пражских стоматологов. Все оставил здесь и заработал новое состояние. Он хотел, чтобы сначала я развелась с Томашем. Ради него он бы и кроной не пожертвовал. Дядя не хотел понять, что я этого сделать не могу.
Она остановилась на перекрестке, где нужно было свернуть влево. Уступила по правилам путь какому-то безумцу, который пронесся мимо со скоростью километров сто, и тронулась с места точно в тот момент, когда поворот был открыт. Хотя голова у нее шла кругом, на шоссе она вела себя рассудительно и хладнокровно. Я восхищался ею. Тем более странным показалось мне, что Ганка не замечает выхода, который напрашивался сам собой.
– А почему ваша мать и брат не выплатят вам причитающуюся долю? – спросил я ее. – Есть же ваша доля в баррандовской вилле?
– Одна шестая, – саркастически бросила она.
– Из шестисот тысяч – это сто тысяч. На квартиру хватило бы. А они могли бы радоваться, что от вас избавились.
– Они выплатили бы мою долю в лучшем случае из приблизительной оценочной стоимости, – лаконично ответила Ганка. – А она много ниже. К тому же у них нет денег. Жизнь матери – приятельницы, кофе, пирожные, кондитерские… А Ольде требуется денег гораздо больше, чем он зарабатывает. Зимой – горы, летом из года в год – Югославия, да и девицы тоже дорого обходятся.
Остаток пути мы ехали молча. Только когда остановились перед моей «шкодой», уже запыленной, но в остальном почти невредимой, Ганка с беспокойством попросила:
– Пожалуйста, никогда при матери или Ольде не упоминайте об этой кооперативной квартире. Из моей затеи все равно ничего не выйдет, заплатить взнос вовремя я не успею. Кто теперь купит этот наш проклятый морг? Я туда больше в жизни не войду. – Ганка посмотрела в том направлении, где за лесом стояла красная вилла, и вздрогнула. Суставы лежащих на руле пальцев побелели.
– Не волнуйтесь, не расскажу, – успокоил я ее. – По всей вероятности, ни с вашей матерью, ни с братом мы никогда не встретимся.
«Во всяком случае, надеюсь», – мысленно добавил я. Хотя можно было спокойно сказать это и вслух.
Как чудесно спалось в моей комнатке, с окном, затененным отцветающим уже жасмином, под шуршание дождя по толевой крыше! Мне снилась девушка с такими изменчивыми глазами, что я то понимал их выражение сразу же, то вовсе не понимал. Недавно она была здесь, а теперь пришла снова, простила меня, что я так сурово ее прогнал. Сама много пережившая, разочарованная, она поняла меня. Ничего обо мне на зная, была великодушнее, чем я, который первым делом задался десятком вопросов.