Оставим это. Сделаем передышку. Вот в музыке «Арлезианки» появляется тихий звон. Тихо звеня монистами, гуськом идут ван-гоговские женщины Арля. Их черные глаза угрюмы, их шали неистовы, их босые ноги грубы и малы, а в неподвижном воздухе, как перед землетрясением, – зеленый самум жары.

Оставим это. Уже ночь, и даже радиомаяк сделал передышку, и теперь он передает интервью с ученым, который лечит от смерти и будет выступать на симпозиуме.

– Мы сумеем продемонстрировать на симпозиуме ряд лиц, которые умерли от инфаркта миокарда, – говорит он, – а теперь возвращены к трудовой деятельности. А также умерли от электротравм и целого ряда других причин: от отравления, травматических поражений, хирургического вмешательства – от наркоза, например.

Он начал лечить от смерти еще в войну. Первый раз это случилось как раз в тот год, когда я отклеивал марку.

– Случай оживления бойца, – говорит доктор, – который был ранен в ногу осколком. Его доставили в санбат, там он умер. Немедленно были приняты меры, – говорит доктор. – Теперь он живет в Дзержинске, имеет семью. Сейчас это несложный случай.

– Какие ваши самые заветные планы? – спрашивает девушка-диктор.

– Самые заветные планы? – он засмеялся. Какой у него милый глуховатый смех и с какой робостью говорит с ним девушка-диктор – доктор ведь может оживлять, а разве не в этом задача каждого стоящего человека. – … заключаются в том, чтобы моя наука развивалась все больше и больше, чтобы все большее количество людей оставалось жить. Наша лаборатория является научно-методическим центром. Сейчас уже имеется восемьдесят четыре клинических центра. Наш симпозиум мы строим не в плане докладов, а только в плане дискуссии, и каждый может выступить по одному из сорока вопросов…

– А теперь музыка из оперетт, – сказала девушка-диктор, и я подумал: «Какая у нее коса, черная или золотая?»

И пошла тихая музыка из оперетт. Тихая потому, что квартира спит и я приглушаю транзистор. Я никогда не любил оперетты, а сейчас счастлив, что она есть. Счастлив» что опять Бони вынужден притворяться мужем несчастной певицы Сильвы, что опять пляшут цилиндры на старых пижонах и тихие голоса поют:

Частица черта в нас…

ПОЛОСА ПРЕПЯТСТВИЙ.

…Заключена подчас,
И сила женских чар
Творит в душе пожар…

Это чистая правда. Могу подтвердить. Давайте обсудим это. Я тоже на своем симпозиуме хочу продемонстрировать ряд картин, которые умерли, но вот я оживил их, и они теперь способны к трудовой деятельности. Я тоже строю симпозиум не в плане докладов, а только в плане дискуссий и хочу выступить по всем сорока вопросам, поскольку речь-то идет о жизни.

Воет ветер за окном, где гаснут тучи этого дня. А в комнате желтый свет лампы без абажура, одежда на стульях и миллиард пепельниц с догоревшими спичками и окурками сигарет и сигар.

Сигары сейчас кубинские, и курить их не стыдно даже пролетарию, а раньше сигары были фанерные и торчали во рту фанерного Чемберлена, которого проносили на демонстрациях, и ходили легенды, что сигары стоят несметных денег и курить их надо не затягиваясь, и называются они не то «регалия», не то «рептилия»…

Первые сигары в моей жизни я получил, когда меня от училища послали в гарнизонный наряд. Кончались мои два шальных московских месяца, и я уже младший лейтенант. Звездочка на погоне, право надевать гражданский костюм б увольнительную, первые офицерские деньги, двадцать один год – и Москва, которая и в войну Москва.

Она сидела за столом дневального при входе в школу на Таганке, где помещалась их часть, – какие-то военные переводчики. Коптилка освещала светлые волосы до плеч, звездочку на берете, и поблескивала портупея на хорошо подогнанной гимнастерке. Увидев ее, я подумал: «Ух ты…» А когда она подскочила и что-то отрапортовала, я еще раз подумал: «Ух ты…» Ей было время сменяться с дежурства, и пришла вторая такая же, но эта была лучше.

Потом я ей объяснил, что надо посидеть при луне, и спросил, умеет ли она целоваться. Она сказала, что умеет, но все наврала. Губы у нее бы ли пухлые, как у ребенка, и не раскрывались, и я понял, что так надо. Мы сидели на школьном дворе, и все, что могло блестеть под луной, блестело. И два с половиной часа не было войны. Но под луной ничто не вечно, и все кончилось, как только она сказала, что ее отец генерал. Потому что тогда входило в моду ухаживать за генеральскими дочками. А я всю жизнь любил моду только в одежде. Она еще что-то говорила о том, каким она пользуется успехом среди молодых Героев Советского Союза, которые учились в различных московских академиях, но я не был молодым Героем Советского Союза, сказал ей, что я безумно устал от жизни и мне пора идти.

Я плохо выспался в караулке, и всю ночь мне снились лунные школьные дворы и щелканье каблуков, когда я проходил, небрежно кивая, мимо вытянувшихся в струнку генералов, которые молодцевато ели меня глазами.

Весь следующий день я изучал военное искусство, немецкий фауст-патрон и приемы самбо, которые защищают от удара ножом. Правда, богом войны тогда была артиллерия, но всякое искусство нуждается еще и в ювелирной работе.

А вечером заступавший в наряд мой знакомый гитарист – у меня почему-то всегда была куча знакомых гитаристов, и военных и штатских, – отыскал меня в казарме и сказал, что весь день меня разыскивала какая-то гражданская Леля, какая – мне лучше знать. А я не знал. Гитарист надраил пуговицы нашатырем и зубным порошком и сказал, что, по его мнению, ока и сейчас здесь бродит.

Я вышел на вечерний плац, выглянул из проходной и услышал, как кто-то легко бежит, скрипя асфальтом. Я ее даже не сразу узнал. При луне у нее глаза были черными. А сейчас у нее были зеленые глаза, увольнительная и шелковое вишневое платье, так как, хотя воинское звание у нее было ефрейтор, отец у нее был генералом, и это, видимо, учитывалось.

Я ее спросил: «Какого черта?» Ведь я жо объяснил, что устал от жизни! На это она ответила:

– Вот… – и протянула бумажный пакетик. В ном оказались два золотых погона с красной пехотной полоской – тайная мечта каждого младшего лейтенанта. Потому что это сейчас можно зайти в любой военторг и купить золотые погоны, а тогда у нас у всех были просто желтые нитяные погоны, а о золотых для младших лейтенантов только слухи ходили. Я посмотрел на золотые погоны, сверкавшие на закате, посмотрел на зеленые глаза со сжавшимися зрачками и подумал: а ведь, наверно, все это здорово! А хромовые сапоги и синие бриджи можно будет взять у знакомого гитариста. Я сказал:

– А как же…

Но, оказывается, сегодня нас ждет ее мама и увольнительная для меня уже устроена – мама звонила начальнику училища.

Хорошо было идти с ней по улице. Офицерские патрули стеснялись подходить, хотя по мордам парней было видно, что им этого очень хочется. Золотые погоны вспыхивали на каждом перекрестке, закатное солнце било в зеленые глаза с крошечными зрачками, шелковые волосы и шелковое платье просвечивали, и у всех встречных глаза становились грустными, когда мы проходили.

Я все помню. Я помню, какой был лифт, какая квартира, какая молодая мама у нее была, и как меня там принимали, и какими обедами кормили. Я помню ощущение тепла и дома, и как приятно было болтать с мамой, когда она мне говорила, что я красивый. И в полевой сумке у меня каждый раз оказывалась горсть «Казбека» и трофейных немецких сигар, которые получали по генеральскому пайку. Курить в доме было некому, а мама любила, когда в доме пахло табаком. Я помню, как в первый раз я рассердился и не взял курева, и как мама рассердилась на это, и как Лелька была рада, что все идет хорошо и мирно. И я привыкал к даровому куреву, ребята в казарме привыкли к «Казбеку». Сигары я курил сам. Они мне все больше нравились, и ребята говорили, что я похож не то на Черчилля, не то на Рузвельта, не то на Бидо – все тогдашние имена, – и однажды утром я над своей койкой обнаружил флажок неизвестной державы с надписью «Экстерриториальность» и понял, что пора не то кончать, не то начинать всерьез.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: