Но для него не было ничего нового в новом убийстве, ведь известно, что мир — это бойня. Тогда откуда эта невыносимая тоска, разве он еще не ко всему привык?
Сейчас, в этот самый миг, где-то в мире, в каком-то из его уголков творилось что-нибудь еще более жуткое. Извращенные подонки, пересилив стеснение в груди, попирали остатки человечности. Перестать быть человеком значит перестать быть неудачником. А боль и страдания жертв свидетельствуют о том, что сами они теперь находятся по ту сторону боли. Убитый ребенок доказывает убийце, что сам-то он живет, живет дольше, чем его жертва, которая иначе могла бы его пережить.
Если так думать и говорить, впадаешь в банальность.
Все же сам Тойер никогда не понимал, что хорошего в том, чтобы переступать через страдание. На вечеринках, где он изредка бывал с Хорнунг, в ее академических кругах, он был диковинным зверем; все немного его побаивались, а может, даже восхищались его силой. Но коллеги Хорнунг отнюдь не из тех, кто, как в кукольном театре, охотится на крокодила.
— Мы не имеем права прекращать охоту на крокодилов, — прошептал он. — На этих бестий.
— Что? — удивленно спросил Штерн. — Каких бестий? О чем вы?
— Я про собак, — ответил Тойер и устыдился своих слов.
— Да, собак вы не любите, — засмеялся Штерн. — А ведь они лучшие друзья человека.
— Вот-вот, что за нелепое определение. Теперь ему удалось восстановить душевный покой, и он мог потихоньку грустить, как и прежде. Но вот с мыслительным процессом дело не ладилось. Мозг заклинило на одном: неправильно, неправильно вот так просто кого-то взять и устранить. Эта мысль обладала невыносимой очевидностью и вечной значимостью. И то, что очевиднейшие вещи звучат глупо, совершенно сбивало с толку могучего сыщика.
Без врача и пациентов медицинские приборы напоминали роботов. Тупые неодушевленные механизмы, которые всасывали пыль и мусор и опрокидывали мебель. Шум, доносившийся с Рорбахер-штрассе, заглушали желто-коричневые шторы.
Впрочем, Тойер не слышал никакого шума. Он обмяк, уронил голову на грудь и посапывал, бросив вызов безнадежности своего ремесла и всей людской тщете.
Томас Танненбах жил еще несколько мгновений, о чем свидетельствовали кровавые следы. Он доковылял до стены и сорвал с нее постер — вид Парижа с высоты птичьего полета. Чего мы только не делаем в последний миг, перед уходом из жизни.
— Знаете, почему я на самом деле не хочу иметь собственный дом?
Голос Штерна дошел до Тойера в искаженном виде и показался слишком громким, но гаупткомиссар обрадовался такой помехе.
— Вероятно, потому, что на покупке настаивает твой отец? Я угадал?
— Ох, не совсем. — Штерн не без горечи засмеялся. — Ведь я слишком многое делаю именно так, как еще лет тридцать назад задумал мой отец… Иногда я подозреваю, что Лейдиг не единственный маменькин сыночек в нашей суперкоманде… Хотя у него не мать, а… Она просто…
Тойер тоже не мог подыскать для матери Лейдига достойного определения. Вот, скажем, какого цвета бывает крик?
— Нет, я часто думаю, что никогда не буду старым, поэтому и свой дом мне не нужен. Забавно, правда?
— Я не вижу никакого смысла в таких умозаключениях, — упрямо буркнул сыщик, и это была дерзкая ложь после пяти десятилетий мрачного пессимизма. — Во всем виновата наша профессия, это она делает нас такими угрюмыми.
— Нет, — упрямо покачал головой Штерн, — я не такой, не такой нытик, как… — Тут он испуганно проглотил очевидное местоимение «вы», а его начальник оставил незавершенность фразы без внимания.
— Я живу нормально и считаю, что у меня все в порядке. Но еще подростком, когда другие говорили о взрослой жизни, я считал, что это меня не касается. Я ничего не боялся, просто меня это не интересовало.
Тойер посмотрел на своего молодого подчиненного: его крепкое тело футболиста не скрывало того, что он был кротким и, вероятно, даже жил в молчаливом страхе. Сыщику стало стыдно. Он снова забыл о том, что и за пределами его толстого черепа тоже существуют грусть, сомнения, горечь прощания, возможно, слишком раннего прощания с надеждами. Просто он — Тойер, и в этом все дело. Хорнунг возникла в нем из ничего и была большой и чужой. Скорее, чтобы отвлечься от собственного эгоцентризма, чем из истинного сочувствия, он спросил:
— Ты говорил об этом с женой?
Штерн удивленно вытаращил на него глаза.
— Ну, о таких вещах с женами не разговаривают!
— Правда? — Старший гаупткомиссар вяло кивнул. Потом они опять замолчали.
Вошел Шерер.
— Взгляните-ка, на это стоит посмотреть.
В квартире на верхнем этаже были низкие потолки. Вероятно, прежде здесь располагались кладовые и прочие нежилые помещения, и лишь одна комната выглядела изначально предназначавшейся для жилья. В целом дом, построенный сто лет назад, был красивым, с разноцветными витражами на лестничной клетке, с веселыми завитушками в стиле модерн на фронтоне из песчаника, — дорогое, со вкусом обустроенное, прекрасное, даже роскошное здание, в верхних комнатах которого гнездилось безумие.
Мебели в жилище Танненбаха почти не оказалось. Телевизор, кресло, стол, кровать. Все остальное пространство было заполнено пустыми бутылками и явно никогда не убиралось пылесосом.
— Мы нашли кассовый чек… — Нахальный толстяк, который еще недавно равнодушно взирал на убитого, теперь выглядел потрясенным. — Доктор недавно делал покупки в Дармштадте. Тридцать шесть бутылок шнапса…
— Он пил только чистый. — Шерер поскреб голову. — Все чеки в сохранности.
Из кухни вышла сотрудница полиции, та самая, что успокаивала Бёгер:
— Он питался готовыми замороженными блюдами и покупал их где угодно, только не в Гейдельберге. Употреблял и витамины в таблетках, а также хлорофилл в капсулах. Время от времени он явно выбрасывал мусор, квартира не очень грязная, хотя все свалено грудами. Господин доктор ел и выпивал, а все кассовые чеки, буквально все, берег, скреплял их в хронологическом порядке, самые старые теперь и прочесть невозможно, так они выцвели.
— Ясное дело, после шнапса перегар почти не чувствуется, да вдобавок еще средства, которые придают дыханию весеннюю свежесть… Вот так — поддавал и закусывал… — продолжила она свой монолог.
— Перестаньте! — оборвал ее Тойер. — Вы все-таки говорите об усопшем. По-моему, он достаточно искупил свою вину, не так ли? Разве мало выстрела в лицо?
Пристыженная женщина замолчала.
— Почему, собственно, нельзя быть хорошим глазным врачом, даже если жизнь сложилась нескладно или… — он огляделся по сторонам, — или вообще не сложилась? А то, что он не мог вкалывать как лошадь, мне представляется вполне понятным, как и то, что не хотел направлять лазерный луч на сетчатку. Понимаете? Будь он тем, за кого вы сейчас его принимаете, он бы напропалую орудовал лазером, выжигал людям глаза и выходил сухим из воды. Но его ассистентка, фрау Бёгер, сказала, что он этого не делал… Ах! — Тойер выглянул в окно. Вдалеке послышался пронзительный гудок поезда, снизу доносился шум автомобилей. Не обращая внимания на полицейских, веселая компания что-то праздновала на соседней крыше. Звучали тосты и смех. Возможно, это была сплоченная студенческая коммуна, где как раз завелись деньги — насколько Тойер мог разобрать, на столе даже стояло шампанское. Вероятно, Танненбах тоже мог наблюдать из своей квартиры подобные проявления жизни. Еще он видел эти проявления в признательности своих пациентов, в их поистине благодарных глазах.
Шерер пошел на кухню и вернулся с бутылкой шнапса.
— Сорта он все-таки менял — «Князь Бисмарк» и «Нордхойзер». Это вот «Нордхойзер», двойной крепости. — Он открыл бутылку и сделал глоток.
— Что уставился на меня, Тойер? Я веду себя не так, как должен по роли, которую играю в твоих расследованиях?
— Вообще-то ты не играешь никакой роли в моих расследованиях, — вырвалось у могучего сыщика.
— Значит, так? Ну, тогда тем более я могу себе это позволить. Господи, как мне иногда противна моя работа.