Если я так подробно описываю, что чувствовал тогда, то только потому, что, как и всякое удовольствие, это было весьма недолгим. Я с большим комфортом разместился в гостинице, которая была настолько пустой, что я получил номер, достойный принца, и мог наслаждаться прекраснейшими видами (вполне в патриотическом духе) каждое утро, когда брился. Я совершал длинные прогулки по прекрасному парку, по лугам Хэма и Уимблдона, а однажды дошел даже до Эшера, где мне весьма убедительно напомнили об услуге, какую мы однажды оказали прославленному жителю этого прелестного края. Но почти идеальное убежище я нашел не здесь, а в Хэм-Коммон — одном из мест, которые Раффлс считал особенно желательными. Это был коттедж, где, как я после расспросов узнал, летом сдавались комнаты. Хозяйка, солидная матрона, обладавшая рядом явных достоинств, очень удивилась, услышав, что я хочу снять жилье на зиму. Но я давно заметил, что слово «автор», произнесенное с соответствующим видом, вмиг объясняло многие невинные отклонения в поведении или внешнем виде и убеждало несведущий ум пойти навстречу. Это был как раз такой случай. И когда я сказал, что могу писать только в комнате, которая выходит окнами на север, питаясь молоком и бараньими отбивными, да чтобы в холодильнике лежала холодная ветчина на случай ночного вдохновения, которому я был весьма подвержен, мои литературные наклонности перестали вызывать какие-либо сомнения. Я занял комнаты, заплатил по собственной инициативе за месяц вперед и смертельно затосковал, пока неделя не подошла к концу. Теперь Раффлс мог появиться в любой день. Я жаловался, что на меня никак не находит вдохновение, и при этом вдруг спрашивал: а точно ли баранина для отбивных из Новой Зеландии?
Трижды я безрезультатно наводил справки в почтовом отделении Ричмонда, а на десятый день ходил туда почти каждый час. Для меня не было ни слова, даже последней ночной почтой. И я, мучимый ужасными предчувствиями, тащился домой в Хэм, а на следующее утро сразу после завтрака уже снова был в Ричмонде. И снова для меня ничего не было. Выносить это больше я не мог — без десяти одиннадцать я уже поднимался по ступеням станции Эрлз-Корт.
Утро было премерзкое, длинные прямые улицы были окутаны плотной пеленой густого тумана, то и дело обдающего лицо влагой. И когда я свернул в наш переулок и увидел эти дома, как горы громоздящиеся по обе стороны, я почувствовал, насколько все же лучше жить в Хэме. У подъезда нашего дома стояла какая-то повозка, которую я принял сначала за фургон торговца, но, к моему ужасу, это оказался катафалк; у меня упало сердце.
Я посмотрел вверх на наши окна: шторы были опущены!
Я бросился к нашей квартире. Дверь у Теобальда стояла открытой — мне не пришлось ни стучать, ни звонить. Я увидел доктора в приемной, глаза у него были красные, и все лицо тоже было в красных пятнах. Он был одет во все черное — черный траур с головы до пят.
— Кто умер? — пролепетал я.
Его красные глаза еще больше покраснели, пока он взирал на мое непрошеное вторжение и выдерживал мучительно долгую паузу перед ответом.
— Мистер Мэтьюрин, — сказал он и тяжело вздохнул, как человек, проигравший сражение.
Я ничего не сказал. Я не удивился. Я уже несколько минут знал ответ. Нет, я опасался этого с самого начала, я интуитивно это чувствовал, но до конца отказывался поверить тому, в чем был так убежден. Раффлс умер! Значит, он действительно был болен? Раффлс умер, и его вот-вот похоронят!
— Отчего он умер? — Я старался сохранить все свое самообладание, к которому даже самые слабые из нас прибегают в случае настоящей катастрофы.
— Сыпной тиф, — сказал Теобальд. — В Кенсингтоне эпидемия.
— Он уже болел им, когда я уходил, и вы об этом знали и все равно постарались отделаться от меня!
— Дорогой мой, я был просто обязан иметь более опытную сиделку по этой самой причине.
Доктор Теобальд говорил таким примирительным тоном, что я сразу же вспомнил, какой он мошенник, и даже почувствовал какое-то смутное подозрение, не обманывает ли он меня.
— Вы уверены, что это брюшной тиф? — со злостью бросил я ему в лицо. — Вы уверены, что это не самоубийство или, может, вообще убийство?
Сейчас, когда я пишу это, я признаю, что в моих словах было мало смысла, они были сказаны в порыве горечи и диких подозрений, на доктора Теобальда они тоже произвели впечатление, он стоял передо мной весь ярко-красный — от тщательно уложенных волос до ослепительно белого воротничка.
— Ты хочешь, чтобы я выбросил тебя за дверь? — вскричал он, и я вынужден был сразу вспомнить, что пришел к Раффлсу как человек с улицы и, если бы не доктор Теобальд, мог бы таковым навсегда и остаться.
— Извините, — сломался я. — Он был ко мне так добр, я так к нему привязался. Не забывайте, мы ведь с ним были одного круга.
— Я и правда забыл, — ответил Теобальд, обрадовавшись моему изменившемуся тону, — и я прошу меня извинить за это. Тише! Несут. Я должен выпить, прежде чем мы отправимся, и вам советую.
На этот раз он не делал вид, что не пьет, и хватанул чего-то покрепче. Похоже, и я выпил что-то чересчур крепкое, потому что почти целый час после этого воспринимал все как сквозь какую-то милосердную дымку, хотя события были одними из самых печальных за всю мою жизнь. Я плохо соображал, что делаю. Помню, что оказался в экипаже и все удивлялся, почему он так медленно едет, а потом вдруг вспомнил, что случилось. Своим заторможенным состоянием, боюсь, я был больше обязан самому событию, чем выпивке. Мое следующее воспоминание: я заглядываю в открытую могилу, в страшном волнении стараясь собственными глазами прочесть имя. Конечно, это не было настоящее имя моего друга — это было имя, под которым он жил последние месяцы.
Я был оглушен чувством непостижимой утраты и не отрывал глаз от того, что заставляло меня постепенно осознавать случившееся, когда вдруг почувствовал шорох — и мимо меня пронесли ворох оранжерейных цветов, как огромные хлопья снега засыпавших то, от чего я не мог отвести взгляд. Я поднял глаза — рядом со мной стояла величественная фигура в глубоком трауре. Лицо было тщательно закрыто густой вуалью, но я стоял слишком близко, чтобы не узнать великолепную красавицу, известную миру под именем Жак Сайар. Я не испытывал к ней никакого сочувствия, наоборот — я весь кипел в смутной уверенности, что она каким-то образом виновата в этой смерти. Она была единственной женщиной, присутствовавшей на похоронах, и ее цветы были единственными цветами.
Печальная церемония закончилась, и Жак Сайар отбыла в карете, явно специально нанятой по этому случаю. Я наблюдал, как она отъехала, и тут заметил, что мой собственный извозчик в густом тумане подает мне знаки, и вспомнил, что я просил его меня подождать. Я уходил последним и уже повернулся спиной к могильщикам, исполнявшим последний долг, как почувствовал легкое прикосновение чьей-то твердой руки у себя на плече.
— Не хочу устраивать сцену на кладбище, — услышал я довольно приятный доверительный шепот. — Будьте добры, проследуйте в свой кеб и без шума отъезжайте.
— Да кто вы такой? — воскликнул я.
Теперь я вспомнил, что видел во время похорон какого-то человека, который маячил вокруг и которого я про себя принял за распорядителя от похоронного бюро. Он и правда так выглядел, и я был уверен, что это именно распорядитель.
— Мое имя вам ничего не скажет, но вы догадаетесь, откуда я, когда я скажу вам, что у меня в кармане ордер на ваш арест.
Вы можете не поверить, но я торжественно заявляю, что вряд ли испытывал когда-либо еще такое неистовое удовлетворение. Это был какой-то новый стимул, который поможет мне пережить мое горе, по крайней мере не будет невыносимо одинокого возвращения в уютный дом в Хэме. Как будто мне отрезали руку или ногу или кто-то так сильно ударил меня по лицу, что заставил забыть об ужасной потере. Не сказав ни слова, я влез в кеб, мой преследователь — за мной; перед тем как занять место, он сказал извозчику, куда ехать. Единственное, что я расслышал, было слово «станция», и я только подумал: неужели снова «Боу-Стрит»[3]? Последовавшие за этим слова моего спутника, скорее, тон, которым он их произнес, совсем лишили меня способности спокойно анализировать обстановку.
3
Главный уголовный полицейский суд в Лондоне.