– Врешь, беглый поп, врешь! Потому ты и от церквы прочь, что там насквозь тебя видят! Может, ты аблакат у сатаны? Нынче много аблакатов развелось.
– Сыне, сыне… Я же за чистоту помыслов.
– Дурнина ежели взросла под окнами, ее взглядом не убьешь. Ее надо из поля вон.
– Добротою спасемся. А ты восприми на один лишь миг, что месть на месть пошла, зло на зло! Земля тогда задымится. Не того ли и хощет сам антихрист. Он гордыни человечей хощет.
Уже долгий пласт жизни отмерил Донат: от люльки до мягкой щетинки усов. За девятнадцать-то лет чего только и не прокрутилось перед его глазами, и уже непосильную тягость испытали его плечи, и долгие горем мучилось сердце. Рос пока – и каждая обида разрешалась просто: обидчику в зубы, скрутил его в калач, намял боки, излил душу, чтобы назавтра и простить же, не копя желчи в груди. Но вспомни, Донат Калинович, всякую ли обиду в кулаки возьмешь? Всякую ли злость выместишь зуботычиной? А если старший покусился на тебя, к примеру, хошь Петра Чикин, Тайкин отец? А если и деревня от тебя отвернулась с радостью, не взяла на поруки? Может, и прав беглый поп? Вот уж как ловок старик, какими вкрадчивыми словами выстелил… Ах, душа, душа, ты же мягче воска: едва поднесли огоньку, подтеплили с краю – и потекло, разжижило сердце. И смутно пока, ой как далеко забрезжили мысли о прощении. Но Тайкино-то лицо перед очию, зареванное, вспухшее, заломленное назад.
– Нельзя так, врешь, попишко! – вспыхнул снова, залился краской. – Коли меня бы обидели, я бы еще ладно… Но коли друга сердешного. И-эх! – взмахнул рукою, вонзил лопату, пошел прочь, в камере бросился на койку.
Думал, долго думал, с головою уйдя в одеяло. И в какой-то миг осенило, и своя сердечная смута стала понятной. «Ведь не все же смирные. Кто-то норовистый, не захочет. Не все парны. Вот он на смирных-то и сядет, и поедет. Ведь на смирных и едут: ногами шею оплетут – и едут. Да и мало что едут, дак всяким худым словом обзываются. И тогда выходит, что ты вовсе скотина: всем хорош и всем гож. А ежели на меня сядут, выходит, и я вези? Э не-е. Не на того напали. Дай срок воли дождаться».
С одной стороны от Доната жил штафирка, коллежский регистратор, которому вышло наказанье в тридцать пять розог, и он с тайным трепетом поджидал его. Подходил к каждому и со слезами на глазах вопрошал: «Братцы, перенесу ли позор?» С другой стороны, ближе к дверям, занимал койку Петр Симагин. Симагин был молчалив и необычайно бледен; глаза туманные, смутные, как закопченное стекло; он постоянно дергал головою, старался подглядеть за плечо; наверное, виделось, как гонятся за ним и настигают. На работы его не слали, и Симагин, ежели не гулял по двору в одиночестве, заложив руки за спину, то сосредоточенно сидел на койке и углубленно думал. Никто не пробовал его задирать или выведать что о прошлой жизни, видно, туманные, словно бы пустые глаза, глядящие сквозь, отпугивали любого охочего до насмешки человека. Симагин, однако, ни словами, ни поведением своим не выказывал слабости духа: он, наверное, собрал себя воедино, чтобы более уже не расслабляться и все перенесть, что уготовано судьбой. И хотя за все время он ни разу ни с кем не завел разговора, но часто, без особой причины в деле иль беседе, каждый невольно оборачивался в ту сторону, где находился безмолвный преступник, словно бы искал поддержки и совета…
Донат и Симагин долго были в камере одни, пока прочие сожители вели повседневную работу, но и тут меж ними не затеялось ни слова, ни полслова. Явился Старков, подсел к парню, часто нагибался, пытался в куколе одеяла разглядеть Донатово лицо.
– Будущая кровь мучит, – осторожно начал беглый поп. – Она еще не пролилась, но уже отзывается. Не убий, сыне…
И тут Симагин впервые разверз уста: голос был сухой, скрипучий, слова отрывистые и ударяли, как розгой.
– Врешь же, отец! Разве на свете сотворено два Адама? Разве был Адам-господин и Адам-раб? Хоть чистого вьюношу не сбивай с пути живого! Не сбивай!
– Я не сбиваю, но я лечу. Я же духовник. Ты говоришь: все пошли от Адама. И верно, все дети Божии, все мы стадо Христово. Но как деревья в лесу разные, так и дети пошли разной дорогой. Бог велел ограничить богатство, но он не велел отнимать его совсем, чтобы богатые имели возможность помогать бедным.
– Его не будущая кровь мучит, – ткнул Симагин перстом в сторону Доната. – Его мучит непролитая кровь, которой надлежало пролиться. Но вот прольется кровь, и какой же цветок вырастет на ней? Вырастет дерево счастья. Доколе же терпеть, доколе! – неожиданно вскричал Симагин и вскочил, заметался по камере.
Только сейчас понималось, как мучит его неволя, как жаль ему несбывшихся надежд. Теперь осталось терпеть лишь. А сколько терпеть и готов ли он? Старков с жалостью смотрел на Симагина, наверное предвидя все его будущие душевные страдания. И если телесные муки еще можно перенесть неукротимому человеку, то сердечные – нестерпимы, коли нет смирения.
– Ежели без смирения, ежели кровь-то пролита, и неуж вы думаете всерьез, что она не отзовется? – с жалостью посмотрел Старков.
Донат лежал в одеяле, вроде бы невидимый, но словесный бой шел из-за него. Наверное, каждый хотел сейчас поднять парня и спросить: а ты-то как мыслишь? Но не поднимали, не взывали к арестанту, ибо каждый не мог до конца сказать: «Я прав!»
– И что же сулишь ты? – остановился Симагин и с неожиданной ненавистью взглянул на беглого попа. – Ты вот против нынешней церкви, а значит, и против властей, против царя. Ибо царь горою за антихристову церковь. Как-то у тебя странно, а? Значит, кого-то надо заключить в монастырь, сослать в Сибирь, кровь пролить. Как же без насилия обойдешься, старик? Как же без крови?
– Смирением лишь. Истинная вера с огнем повенчалась, но не покорилась. В смирении великая сила и необоримая. К нашим-то ревнителям, учителям нашим и с пушкой-то шли, и с увещеванием. А они – нет! Не хотим с шишами разговаривать. Летом семь тысяч двести первого года в пятницу двенадцатого августа в пудожском погосте вместе с соловецким иноком отцом Иосифом предали себя огню несколько тысяч истинных христиан. А могли бы в ружья, в колья… Вилы бы схватили. А вы задумывались, отчего наши деды на костер шли, но кровь чужую не лили? Их пепел нынче в наших сердцах. А насчет царя… Так стадо без пастуха не живет, паства без начетчика и учителя не стоит.