– Да вот… девчоночку землемер затребовал. На смотрины веду. В кухарки норовит взять. Приодень, говорит.
Она подмигнула сверкающим бесноватым глазом, дескать, не дураки, сами крутите на ус, что при чем, и торопливо провела Саньку на белое крыльцо. И только они скрылись за дверью, как тут же из лавки явился незваный купец и, подойдя к зевакам, спросил:
– Не видали, мужики, что за девушку провела Коптелка к землемеру?
– Да, поди, не наша, – доложился за всех десятский, кланяясь и снимая фуражку. – Поди, верховьска девка-то?
– Уж больно молода. Постарше не нашлося. И эх…
– Дак ему, поди, не для того дела?
– А на кой ишо. Бесстыдник. На блажную позарился. Бог-то не простит, поразит его громовой стрелой.
Купец нарочито говорил громко, чтобы далеко слышалось. Мещане развесили уши, довольные новостью, охали, глаза навострили на белое крыльцо, будто ожидали чуда. Коптелка тут же выскочила одна, с распаренным лицом, пробегая, сказала лишь: «Ничего не видела, ничего не знаю!» – и умчалась.
Сумароков только чаю со сливками выкушал, еще чубук утренний не выкурил, а уж по Мезени понеслось: «Землемер христарадницу лампоженьску снасилил». А молва людская – деготь, скоро не отмоешься, не отскоблишься. Зять купца Ефим Окладников понес по соседям новость.
– Интересно, – говорит, – дюже интересно. Это что ж, думаю, за азарт. Как бы на худое не вышло. В замочную-то скважину тырк-тырк. А многое ли увидишь. Он девку-то в боковуху, да и повалил, знать. Слышу невдолге крики, помогите, дескать. Ах ты прокудник, думаю. Дитешонок ведь, ишо титок настоящих не народилось. Дверь-то толкнул за ручку, а она закрыта. Да с тем и отступился.
Досужие люди принесли весть к Санькиному отцу Никите Тярину, тот скорее в Мезень да на фатеру, где стояла дочь; стал расспрашивать, девка и созналась. Никита заплакал и больно высек Саньку, а после отправился к Сумарокову и сказал:
– Осмелился к вашему высокоблагородию прийти и спросить, точно ли, что приводила Прасковья Жукова дочь мою Александру в кухарки к вам или для чего другого?
Не выслушав дикого гостя с его безумным наветом, вспыхнул Сумароков, избил мужика тростью по голове, пустил кровь да вытолкал в сени, где Тярин закричал истошно: «Караул!» Его услышал хозяин дома Еремей Шевкуненко, вышел в сени из своих покоев, да зять его Ефим Окладников с женою сунулся в двери. Землемер крикнул десятского, приказал отвести Тярина в арестантскую и держать там трое суток. Через три дня с ямщиком Тярина отвезли в волость, но он невдолге же подал уездному стряпчему объявление в том, что дочь его, Александру, насильно развратил землемер Сумароков.
И закрутилось дело.
Сумароков всех свидетелей отставил, подверг сомнению истинность показаний, потому что они показывали без клятвы.
– И неуж безумец я иль потерявший ум человек! Примите это во внимание, что я потомственный дворянин, однако чтоб так пасть в разврат. И ради иронии лишь, вот предположим, что попутал бес, совратил: так неуж средь бела дня покусился бы я на блаженную? И темени бы не дождался? Экая любовь сладострастная охватила меня, право дело! Может, я косой, хромой да горбатый, что ни одна девица из благородных не посмотрит на меня? Коли захочу, лишь свистнуть, право дело, сразу прилетят. К тому, однако же, говорю, ежели бы такое напряженье случаем в крови… Но одного не пойму, за што-о-о навет!
Следствие тянулось до осени. Прасковья Жукова упорно стояла на своем, не открывая тайны, да некуда было отступать бабе: в какую сторону ни осмелься, везде пропасть. А случилось же тогда так: поднявшись на парадное крыльцо и скрывшись в сенях, Санька вдруг зауросила, несгибаемо уперлась руками в двери, и как ни боролась с нею Коптелка, но совладать не могла.
– Ду-ра-а! – шипела Прасковья и щипала девку за полные плечи, да с выкрутом, до посиненья, и смуглое лицо ее перекосилось от бессилья и злости.
Санька же улыбалась широко, скаля белые лопатистые зубы, словно бы все загодя понимала и сейчас играла с Коптелкой, потешалась над ее затеей.
– А я не хочу – и все. Тёта Параня, я не хочу, – бормотала девка, горбом выгнув спину, а после и вовсе лбом подперла дверь, оббитую войлоком. И вдруг заплакала, шумно сморкаясь, пыхтела, как корова.
У Коптелки спина жаром облилась от страха. Вдруг невзначай кто войдет иль землемеру невтерпеж захочется выйти на двор, а как тогда объясниться?
– Дура, дура набитая, прости Господи, – шипела Коптелка и била девушку козонками пальцев по затылку, так что голова у той гудела. Но тут же и смирилась, сообразила: – Поди, глупая, в купецкие покои да сиди смирно, не выкуркивай, пока знака не дам. Носа-то не выказывай, горюшко ты мое.
Наверное, с час высидела Санька в купеческой горнице, чай пила с баранками, орехи-гнидки щелкала, не столько съела, сколько за пазуху напихала: приведется ли еще случай в эком удовольствии побыть, ну как в раю. А как уходить, получила Санька от хозяина семь трехкопеешников медных, чтоб вела себя по наущенью да как допрос будет, чтоб от слов своих не отступала.
Может, стряпчий что сообразил, разглядел тут умысел злой, иль худо столковались Петра Чикин и Еремей Шевкуненко, а может, наивная Санька где подвела, но только суда землемер миновал, лишь был оставлен в некотором подозрении. Получил Сумароков долгожданный четырехмесячный отпуск в Санкт-Петербург, откуда и отправлен был впоследствии уездным исправником в Березов; стало быть, оказался полнейшим властелином бескрайней российской окраины.
Прасковеюшку Жукову за прелюбодеяние и изветы отвезли в Холмогорский женский монастырь для наложения трехлетней епитимьи.
Санька вновь пошла по миру с зобенькой.
А Петра Чикин и тому был рад, что сжил Сумарокова с северных земель. Как не окажется его поблизости, так, может, и душа Тайкина отмякнет и очнется.
Глава одиннадцатая
В полуночь кто-то окликнул Тайку по имени.
Она вздрогнула, открыла глаза в непроглядную темь. С неясным шорохом и тонким звоном от продушины, захлопнутой на ночь деревянным пятником, пролетела неожиданная муха; шурша крыльями, она дважды билась о полати, наверное попадая на печь, и скоро затихла подле. Тайку удивила незваная ночная муха, взявшаяся невесть откуда под Новый год, и она стала ждать беды. Душа ее обмирала, боясь забыться во сне. Жонка обшарила свое незнакомое, чужое тело, дивясь ему, и подумала, что у нее противный огромный живот: наверное, все икотики собрались в утробе на мирской сход и сейчас норовят выйти на свободу. Муж храпел на кровати, задыхался; видно, кикимора нашарила его безмолвный рот и хотела задушить больного; говорят, в полуночь отходит прочь измаянная нагрешившая душа. О муже Тайка подумала, как о чужом странном пришельце, пущенном на ночлег, и тут же забыла его. С засторонка печи вдруг снова окликнули ясно и кротко: