— Вставай, хан, кобылица твоей жены вернулась. Все еще не верил, не мог понять, поверив. Был же в своей постели. На столе горела, как и вечером, свеча, а рядом сидел слуга и твердил что-то испуганным, как у хана, голосом.
— Какая кобылица? Откуда вернулась?
— Да, на ней всегда ездила ханша, которая была переправлена вместе с ханшой через Широкую реку. Оттуда и вернулась только. Подошла к самой палатке и позвала тебя громким ржанием.
Теперь уж понял, что говорят ему, и засуетился, начал одеваться.
— А ханша? — вспомнил и спросил. — Что с ханшой?
— И ханша при кобылице.
Не просто догадался, по голосу слуги почувствовал: ему принесли до безумия тревожную и неприятную весть. Поэтому не стал допытываться. Первый подошел к выходу, собрался идти в ночь, и сразу же и остановился: кобылица заржала умоляюще-зовуще, похоже, что довольна, и пошла на сближение с ханом. А сблизившись, доверительно ткнулась мордой в грудь, потом — лица Завергана.
Холодно стало от той ласки. Задрожал всем телом и принялся ощупывать тварь. А наткнулся на привязанную, на ее спине, Каломель, шарахнулся испуганно и застыл.
— Огня сюда! — приказал слугам. — Скорей огня!
Но слуги не спешили исполнять его повеление.
— Надо ли, хан? — спросили приглушенно. — Сбежится народ, пойдет по земле молва. И без огня ясно.
— Что? Что ясно?
— Жена твоя мертвая. Вон, как видно, привязана к кобылице, не иначе, как утонула, когда тварь плыла через реку.
— Вы уверены, что мертвая?
— Да так, удостоверились перед тем, как будить тебя. Сделай другое, хан: похорони ее, пока спит стойбище, за окраиной нашего рода. Пусть не глумятся хоть после смерти.
Не поверил. Коснулся лица, рук, позвал по имени и опять не поверил: стал развязывать жену, очевидно, намеревался внести ее в шатер, убедиться при свете. Но недолго тратил на это время и усилия. В одном, убедился: надежно привязали ее, без ножа не освободить от пут, а во-вторых, сомнений не осталось: Каломель уже мертва.
«О, Небо! — простонал. — Это надо было случиться такому. Разве я хотел, чтобы, именно, так случилось?»
И осматривался, и порывался куда-то, а ничего лучшего не придумал.
— Седлайте лошадей, — повелел. — Берите кобылицу с утопшей, лопаты, поедем за стойбище.
Куда вел всех, и сам, наверное, не знал. Подальше от рода и тех людишек в собственном роду, которые и мертвым не дадут покоя, или же выбрал место, где похоронит Каломель по обычаю предков и стремился к этому месту? Пойди, узнай, какой у него умысел. Может, всего лишь убегал от мысли: как случилось, что Каломель вон, сколько дней и ночей блуждала по земле утигурской, и никто не освободил ее из пут? Не наткнулась кобылица на людей или не далась людям? Видала, где дом, и отправилась вслед за теми, которые оставили ее у утигуров, к своему дому? Почему же тогда так долго добиралась? Утопила жену, преодолевая такую широкую и такую беспокойную в это время реку, или уморили голодом и жаждой?
Есть о чем думать Завергану, есть от чего бежать. Поэтому и гонит так жеребца — вскачь и вскачь. Слуги едва поспевали за ним, и когда уже, как остановился и дал возможность оглянуться при розово-голубом костре, которым разгорался край неба, поняли и сказали сами себе: хан знал, куда везет жену, это самое высокое место над Онгулом, отсюда Каломель будет видеть ежедневные рассветы, рождение умытого росами солнца за Широкой рекой и степи свои от края до края.
Были усердны и, как никогда, услужливы хану. Но одновременно и бдительны (пусть помилует Тенгри за неуместную истину, однако куда денешься, если она — истина: слуги всегда более пристальны и более внимательны к своим вельможам, чем вельможи к прислуге). И тогда, как развязывали ханшу, и когда развязали, видели: хан не может смотреть на нее. Или вид Каломели, такой молодой и цветущий когда-то и такой искаженный смертью, страшил его, или еще что-то, — бросал вкрадчивый взгляд своих глаз и отворачивался, не зная, куда себя деть, пока не вспомнил: пора же копать яму, и взялся за лопату.
Что думал, копая, только он, наверное, и знал. Во всяком случае, чем-то думал и смущался изрядно, потому что лопату сильно вгонял в землю, так сильно, что сломал одну, заставил гнуться и вторую.
А небо пылало уже над степью, с розово-голубого сделалось необычно багровым, похоже, что там, за Широкой рекой, кто-то раздувал и раздувал мощный, на весь горизонт костер.
— Говорят к буре, хан, — кивнул в ту сторону один из слуг.
— Да, так, будет буря, будет и кровища, и именно там, за Широкой рекой.
Он выбросил выкопанную лопатой землю, измерил для верности яму и потом, как вылез из нее, велел слугам:
— Нарвите мягкой травы, застелите ханше ложе и кладите на вечный покой. Имя ее, как и память о ней, увековечим впоследствии, когда рассчитаемся с утигурами. Вернемся со всеми тысячами и насыплем на этом месте высокий курган — так, чтобы далеко было видно, чтобы и через века напоминала людям: была у хана Завергана жена очень любимая и была кровавая месть за ее мученическую смерть.
XV
Теперь он знал, что сделает, чтобы вернуть себе переданную отцом и приобретенную за Дунаем славу: пока в родах горят ненавистью сердца, пока сам он пылает жаждой мести, поведет кутригуров за Широкую реку, а уж, как поведет, поступит так, чтобы не только земля, небо пылало огнем. Кметы отойдут там сердцем, а уйдут — вновь станут покорными и благосклонными к хану, готовыми слушать всякое, что сойдет с уст, повеление.
С чего начнет? Созовет всех и покажет кобылицу, на которой вернулась Каломель, или утаит ее возвращение до поры до времени, ограничится тем, что скажет: «Я исполнил вашу волю, пора мою выполнить»? Пожалуй, так: сперва позовет всех в поход и утешит местью, а потом, как утешатся и будут чувствительны к чужой беде, приведет их на место, где похоронил свою жену, и скажет им: «Если же Каломель и мертвой вернулась к нам, она не виновата. Слышишь, род мой любимый, воздай должное ей хоть после смерти, если не сумел воздать при жизни»: Гонцы его не медлили гнать лошадей в степь, и кметы тоже не замедлили откликнуться на клич хана. Прибыли с мужами, отроками, даже старцев прихватили, — всех, кого еще мог выделить род, кто был способен отомстить за совершенные обиды роду. Видя это, Заверган не стал уединяться с кметями и советоваться-увещевать кметей. Выехал в сопровождении начальных мужей, заранее умолкли сразу рати, и обратился к ним с речью:
— Кутригуры! Вольные сыны вольной степи! К вам будет мое слово. Все вы знаете, какой славой покрыли себя наши воины за Дунаем и какую пользу имели бы с того, если бы не злые соседи. Не только богатую добычу, сытую землю получили бы, ту, что открыла бы нам путь в царство изобилия и благодати. Но, увы, случилось непредвиденное: утигуры воспользовались отсутствием храбрых из нас и вломились, как коварные тати, в нашу землю. Ушли за дымом стойбища, упали мертвыми или взяты в позорный плен родичи ваши, не стало истоков достатка в кутригурских родах — табунов лошадей, стад коров, стад овец. Нас оставили голыми и голодными, кутригуры, нанесли непоправимый урон! Деды и прадеды такого не прощали. Никому и никогда! Что скажете вы, потомки их? Склоните перед бедствиями головы и будете ждать удобного случая или соберетесь с силой и поквитаетесь с татями, именуемыми утигурами?
— Чего будем ждать? Нет! Пока горячие раны, пока горит жаждой мести кровь, веди, хан, на утигуров. Наказание и смерть им! Наказание и смерть!
— Сейчас самое время! — силился перекричать тысячи. — В степях давно окотились и успели попастись на приволье овцы, растелились коровы, ожеребились кобылицы, их, утигурские, и те, что взяли у нас. Созрела и засеяна утигурами нива. Поэтому и говорю: самое время. Стада овец, табуны сгоним до Широкой реки и переправим на свою сторону, поля и стойбища пустим за дымом. Удобней случая отомстить не будет. А сила у нас есть, жажды мести родам кутригурским, думаю, не надо занимать.