Теперь тиверский князь и об этом должен беспокоиться. А забот и без такой оказии хватает. И то надо, и второе надо, и десятое вновь надо.
— Князь, — оповещает кто-то из жилища. — Покойника обмыли уже, натерли благовониями, одели. Где велишь положить?
— В гриднице. Там будут прощаться с ним, и отдавать почести ему, все население тиверское.
Хотел было идти, но увидел сына и снова остановился.
— Князь Богданко, — позвал. — Давно хочу тебя видеть.
— Я к вашим услугам, отче.
— Пойдем, есть что-то сказать. Я надолго отлучаюсь из Черна. Знаешь об этом?
— Нет. Куда и зачем?
— Должен сопровождать тело князя Добрита до Волыни и на тризне побыть. Умер он, заботясь о благе земли нашей, обычай и честь велят отдать ему достойное уважение.
— Все это так…
— Я тоже говорю: то обязанность из обязанностей. Откладывать ее нельзя ни на день. А обры не переправились еще, от них можно всего ожидать. И кутригуры не подают вида, что идут за Дунай. Кто-то должен присмотреть за ними. Ты мой сын, тебе и быть в мое отсутствие предводителем рати, всей что есть в Тиверской земле.
— А князья Зборко, Острозор?
— Они, как и рати их, остаются под твоей рукой. Только дулебы пойдут в свою землю, оказывать траур по князю.
Богданко и отрадно было это слышать, и смущало одновременно.
— А что же будет с Миланой и Златой, отче? — заговорил о другом. — Так и оставим их в чужкрае?
— Как — оставим? Должны позаботиться, чтобы вернулись в свою землю. Однако заботиться о том это не сейчас, тогда уже, как уляжется раздор с обрами и будет уверенность, что можно отправиться на поиски.
— И кто отправится?
— Вернусь — подумаем. Впрочем, будет время, то и сейчас думай.
Думать действительно было о чем. Распря с обрами выхватила из антских рядов наилучшего князя Добрита, она уготовила обоим, и отцу, и сыну, еще одну тревогу: тогда, когда погнали в низовья обров и освободили взятый ими полон, узнали от недавних пленников, что обоим их зятьям не пришлось уже радовать всех ни своей ратной способностью ни молодецкой удалью, той чем они памятны в роду. Ближик Тиру, а Кушта Холмогород слишком долго защищали от всадников Баяна, немало положили их под стенами ее, за то оба были телесно и их глаза наказаны. Израненного и обескровленного Ближика кинули в горящую лодью и пустили на воду, а Кушту надели на копье, да так и оставили умирать. Про Милану и Злату пленники одно знают: Ближик посадил их перед тем, как рубиться с обрами, в лодью и послал с верными людьми на Дунай. Может быть, в мирном тогда Холмогороде, и в Холмогород прибыли. Ходит слухи, будто лодью их перехватили пираты. Если это действительно так, то они пленники не аварские — ромейские. Это тоже не лучшее для них. Мы ехали, кто-то плыл, пока не продали на торгах. Кто, действительно, пойдет? Отец? Не тот возраст у него, чтобы ездить. Если не найдется расторопного мужа среди ратных или огнищан, придется ему, Богданке, отправиться. Трое из них осталось после смерти матери Малки, он — наистарейший. Бабушка Доброгнева говорила в свое время: в мире нет слаще единства, чем сердечное единство, а из всех сердечных прочнее кровное. Не подобает ему, который был темный, и имел тогда он любую ласку от сестер, забывать теперь, что они в беде.
Вот только куда отправиться, где и у кого искать? Хорошо, если ромеи, узнав, чьи перед ними дочери, учтут то, что с князя за княжон возьмут больше, чем за рабынь на торгах. А если не учтут? Не должно бы так быть. Ромеи есть ромеи, у них выгода всегда на прицеле. И Злата и Милана не поленятся подсказать: возьмите кого-то из челяди нашей и пошлите к князю тиверскому, он не обидит вас выкупом. Может, отец, именно, это имел ввиду, когда говорил: вернусь — подумаем? Наверняка, что так.
Блуждая в Черне и за Черном, больше тоскуя, чем радуясь встрече со свидетелями отроческих лет (почему — сам не знал), наткнулся как-то на мачеху. Она была излишне встревожена и не к лицу княгине поспешна. А еще светилась в этой тревоге своей такой откровенно видимой светлой расположенности, кровном единстве с ним, что не откликнуться на ее расположенность, нечего было и помышлять. Почувствовал, вскинулся сердцем и ускорил шаг, так как успел подумать, сближаясь: зря он холодно относился к мачехе; видят боги, она не такая уж и чужая ему.
— Беда, Богданко, — не сказала — выдохнула из себя. — Прибыл с рубежей гонец, тревожную весть принес: кутригуры идут на нас.
— Обры или же кутригуры?
— Сказал, кутригуры.
Сам успокоился и мачеху счел нужным успокоить.
— Если так, — сказал и положил успокаивающе руку на ее плечо, — если только кутригуры, то это еще небольшая беда, матушка Миловида. Нас тут вон сколько, угомоним их и отправим прочь.
— Князь-отец сказал, чтобы обратилась, прежде всего, к тебе, если что.
— Спаси Бог и князя, и вас, пригожая хозяйка. Идите к детям и будьте с детьми. Я сам оповещу про все, что грядет на нас, и воеводу, и князей.
Стояли на пригорке все трое. Князь Острозор впереди, Богданко справа от него и несколько сзади, Зборко слева и тоже сзади. Все на рослых, выгулянных в свободное время, жеребцах при полной броне и ратных доспехах.
— Что говорят те, кого послали в дозор? — нарушил тишину Острозор.
— Все то же — ответил ему Богданко. — Обров, среди выставленных против нас кутригуров, нет.
— Здесь, при Завергане, нет. А дальше?
— Дальше тоже. Люди наши ходили к Дунаю. Кроме кутригуров, никого не встретили.
— Боюсь, что это не так.
— Почему так?
— Что он думает тогда, Заверган? Не ведает, какая у нас сила, или потерял всякий рассудок?
— Очень возможно, что не знает, — ответил за Богданка князь Зборко. — Видаки его могли увидеть, как шли из Тиверии тысячи дулебов, и дать ложный отчет: все остальные анты, мол, ушли в свои земли, остались тиверцы, а тиверцы вон как поредели после сечи с обрами.
— Дела-а, — вздохнул Острозор. — Не станем же мы выставлять перед ним всех, кто в лесу и кто скрыт за лесом. Смотри и пойми, мол, на кого поднимаешь руку. Негоже это.
— Почему негоже?
— Пока не знаем истинных замыслов Завергана, не стоит выдавать себя такими, какие есть.
Ведали бы князья антские, какие они, умыслы Завергана, не колебались бы. И вышли бы всей ратью, и нарочитых мужей послали бы и сказали: «Зачем пришел, хан? Перед тобой не только тиверцы — втикачи, росичи, уличи. Тебе ли помышлять о победе над такой силой? Прольешь реки крови напрасно». Потому что хан Заверган колебался все же: идти на антов или не идти, завершить то, что начали от безумия жадные до чужого кметы, или выйти и сказать антам: «Плачу за их безумие и татьбу вражью и тем свидетельствую покорность». Так как, он был такой неуверенный в намерениях своих, достаточно было кинуть на чашу сомнений один-единственный резон, как сомнения взяли бы верх над намерениями и положили бы конец затеянному. Ведь не по своей воле собирал кутригурские тысячи и намерен побить ими антов. Каган аварский висит на его шее. Мало ему того, что вон, сколько воинов полегло в походах против антов, велит сесть теперь между ним и антами и быть его твердыней на Антской земле. А как будешь ею, аварской твердыней, когда этой твердости как у зайца хвост? Должен слушать и второй совет-повеление: «Воспользуйся тем, что князья антские ушли восвояси, и тиверские ряды вон как поредели, сдерживая наши турмы, откинь… антов за Буг-реку. Без этого трудно будет тебе усидеть на Дунае».
Было чему удивляться, слушая такое, и Заверган порывался возражать: не стоит ломать только что заключенный договор; кутригурские ряды не менее поредели, чем тиверские, им и без этого похода неуютно будет на Дунае, — а вспомнил, кому собирается возражать, и смирился.
— Буду подчиняться, — решил, — пока Баян поблизости. Пойдет за Дунай, по-другому сделаю. Будут развязаны руки, а с развязанными руками найду себе совет-решение. Может, помирюсь с антами, и подружимся, помирившись, а может, и вовсе оставлю им землю при Дунае, отправлюсь на Онгул, сяду, где сидел, и плюну оттуда на Баяна. Тоже отыскался друг и союзник. Эти кутригуры забыли, в какой позор он ввел их, какой урон нанес коварством своим и сколько крови пролито из-за этого коварства.