На нашем пути нам не встретилось ни души, все меньше и меньше становилось освещенных окон. Первые из попавшихся нам уличных фонарей, были масляными, старомодными, в виде ромба. Затем я увидел фонари со свечами, в заключение же нам пришлось пересечь пугающе мрачный двор, где мой спутник вынужден был вести меня сквозь кромешную тьму к узкой деревянной калитке в высокой стене, за которой пряталась тесная улочка. Видно было, что освещалась она фонарями, стоящими лишь у каждого седьмого дома невероятно-колониальными жестяными фонарями с дырочками по бокам. Улица круто вела в гору, круче, чем возможно в этой части Нью-Йорка, верхний же конец ее под прямым углом упирался в затянутую плющом стену границу частного владения. Над стеной высились верхушки деревьев, зыблющиеся на фоне едва посветлевшего неба. В стене вырисовывалась небольшая темная дубовая дверь под низкой полукруглой аркой. Мой провожатый открыл ее тяжелым ключом. Наконец мы поднялись по каменным ступеням к двери дома, куда он и пригласил меня зайти.
Мы оказались внутри. Стоило лишь мне ступить за порог, как я почувствовал, что нахожусь на грани обморока, по причине хлынувшего на нас волной чудовищного зловония, порожденного, казалось, веками омерзительного разложения. Но хозяин, видимо, этого не замечал, а я смолчал из вежливости, когда он провел меня по крутой винтовой лестнице через прихожую в комнату, дверь которой, насколько мне удалось расслышать, он сразу запер за собой на ключ. Затем он раздвинул занавеси на грех оконцах, еле видных на фоне предрассветного неба, после пересек комнату по направлению к камину, воскресал огонь кремнем и огнивом и запалил пару свеч в массивном канделябре с двенадцатью розетками. Он сделал движение, словно бы приглашая к спокойной, размеренной беседе.
В этом неверном свете я увидел, что мы находимся в обшитой панелями просторной, со вкусом меблированной библиотеке первой четверти восемнадцатого столетия с изумительными дюседепортами, великолепным карнизом в дорическом стиле и замечательной резьбой над камином, завершающейся орнаментом, сходным с барельефами на стенах гробниц. Над тесно забитыми книжными полками вдоль стен, на некотором расстоянии друг от друга висели фамильные портреты в красивых рамках. Портреты несколько утратили свою прежнюю яркость, подернулись загадочной пеленой и удивительным образом напоминали того, кто сейчас приглашал меня присесть к изящному чиппендейловскому столику. Прежде, чем расположиться за противоположным столиком, хозяин мой помедлил, словно бы в смущении. Затем, неспешно сняв перчатки, широкополую шляпу и плащ, он, будто на театре предстал передо мной в костюме времен одного из английских Георгов от волос, заплетенных в косичку, и плисированного кружевного воротника, вплоть до кюлотов, шелковых получулок и украшенных пряжками туфель, на которые я раньше не обращал внимания. Потом, неторопливо опустившись на стул со спинкой в виде лиры, он принялся пристально меня разглядывать.
С непокрытой головой он приобрел вид дряхлого старца, что прежде едва ли бросалось в глаза, и теперь я гадал, не эта ли печать исключительного долголетия питала источник моей тревоги. Когда же он, наконец, заговорил, голос его, слабый, замогильный, зачастую дрожал, и порой я с большим трудом понимал его, потрясение, с глубоким волнением внимая его словам, и тайная тревога с каждой минутой вырастала во мне.
— Перед вами, сэр, начал мой хозяин, человек с весьма странными привычками, за чью необычайную одежду перед вами, при вашем уме и склонностях, нет нужды просить прощения. Размышляя о лучших временах, я привык принимать их такими, как они были, со всеми их внешними признаками, вкупе с манерой одеваться я вести себя, со снисхождением, кое никого не может оскорбить, ежели выражено будет без напускного рвения. На мою удачу, дом моих предков сохранился, хоть и поглотили его два города сперва Гринич, выстроенный здесь после тысяча восьмисотого года, а затем и Нью-Йорк, слившийся с ним около года тысяча восемьсот семидесятого. Для сохранения нашего родового гнезда существовало множество причин, и я истово исполнял свой долг. Сквайр, унаследовавший этот дом в тысяча семьсот шестьдесят восьмом году, изучал разные науки и сделал некие открытия. Все они связаны эманациями, свойственными именно данному участку земли, и держались в тайне. С некоторыми из любопытных результатов этих ученых трудов и открытий я и собираюсь под строжайшим секретом вас познакомить. Полагаю, что довольно разбираюсь в людях, чтобы усомниться в вашей заинтересованности и вашей порядочности.
Он смолк, а я в ответ сумел только кивнуть. Я уже говорил о своей тревоге, однако не было ничего убийственнее для моей души, чем Нью-Йорк при дневном свете, и, был ли этот человек безобидным чудаком или обладал некоей зловещей силой, у меня выбора не было. Мне не оставалось ничего, как следовать за ним, дабы утолить свое ожидание чего-то удивительного и неведомого. Итак, я готов был выслушать его.
— Моему предку, тихо продолжал он, казалось, будто воля человеческая обладает замечательными свойствами. Свойства, превышающие, о чем мало кто догадывается, не только действия одного человека или многих людей, но над любыми проявлениями силы и субстанциями в Природе, и многими элементами и измерениями, что считаются универсальнее самой Природы. Смею ли я сказать, что он презрел святыни, столь же великие, как пространство и время, и отыскал странное применение для ритуалов полудиких краснокожих индейцев, чье стойбище некогда располагалось на этом холме? Эти индейцы выдали себя, встав здесь лагерем и чертовски надоедали своими просьбами посетить участок земли, окружающий дом, в ночь полнолуния. На протяжении лет они каждый месяц перебирались украдкой через стену и творили какие-то ритуалы. Потом, в тысяча семьсот шестьдесят восьмом году за этим их поймал новый сквайр, и был потрясен, увидев, что именно они делают. После чего он заключил с ними договор, разрешив свободный доступ на свою землю в обмен на раскрытие тайны. Он узнал, что обычай этот уходит корнями отчасти к краснокожим предкам тех индейцев, отчасти же к одному старому голландцу, жившему во времена Генеральных Штатов. Будь он проклят, но кажется мне, будто сквайр угостил их подозрительным ромом, преднамеренно ли, нет ли однако неделю спустя, как он проник в тайну, он остался единственным посвященным в нее живым человеком. Вы, сэр, первый из посторонних, кому я об этом рассказываю. Я на вас полагаюсь, и в вашей воле донести на меня властям. Однако мнится мне, что вы питаете глубокую и страстную приверженность к старине.
Его оживление и откровенность заставили меня содрогнуться.
Рассказ продолжался:
— Вам следует знать и то, сэр, что вызванное этим сквайром у дикарей-полукровок было лишь ничтожной толикой того, что он узнал впоследствии. Он не напрасно посещал Оксфорд и не без пользы беседовал с убеленными годами парижскими астрологами и алхимиками. Короче, он получил ощутимое доказательство того, что весь мир суть не что иное, как порождение нашего воображения, это, да позволено будет сказать, дым нашего интеллекта. Не простецам и посредственностям, но лишь мудрецам дано затягиваться и выпускать клубы этого дыма, подобно курильщикам превосходного виржинского табака. Мы способны сотворить все, что пожелаем, а все ненужное уничтожить. Не стану утверждать, что сказанное точно отражает суть, но вполне правильно для разыгрываемого время от времени представления. Думаю, вам пришлась бы по сердцу картина прошлых лет, лучшее из того, что может породить человеческое воображение. Посему, пожалуйста, старайтесь владеть собой и не бойтесь того, что я намереваюсь вам показать. Подойдите к этому окну и сохраняйте спокойствие и хладнокровие.
Он взял меня за руку, дабы подвести к одному из двух окон, расположенных в длинной стене этой комнаты, окутанной зловонием. Едва его рука, лишенная перчатки, коснулась моей, меня пронзил холод. Я сразу захотел отстраниться. Но тут же вновь подумал о кошмарной пустоте реальности и отважно приготовился следовать за ним всюду, куда бы он меня ни повел. Оказавшись у окна, он раздвинул шелковые желтые портьеры и устремил взор во тьму, окружившую дом. В первое мгновение я не увидел ничего, за исключением танцующих далеко-далеко мириадов крошечных искр. Затем, словно бы отвечая незаметному движению его руки, на небе ослепительно вспыхнула зарница, и глазам моим предстало море роскошной листвы свежей листвы а не грязных крыш, какое обязано было бы породить воображение здравомыслящего человека. По правую руку от меня коварно серебрились воды Гудзона, впереди же, в отдаленьи, я видел губительные блики обширной солончаковой топи, усеянной пугливыми светляками. Вспышка угасла, и зловещая ухмылка заиграла на восковых чертах старого колдуна-некроманта.