Вдова машинально встала и отвела ее в комнату, где лежал в своей кроватке Фредерик. Нянька поднялась со стула рядом с кроваткой, бросила на них скорбный взгляд и поспешно вышла. Двухлетний разрумянившийся мальчуган лежал, свернувшись в клубок под голубым одеялом, сжимая пустой кулачок, верхняя губа во сне у него вздернулась – точь-в-точь как у отца. Его вид, похоже, поразил, пронзил, потряс мать – она поникла у кроватки и, зарывшись лицом в пушистое одеяло, стала наматывать его на кулаки. Ее трясло, что было вполне естественно, но оттого не менее страшно. Приятельница выскользнула на кухню и просидела там полчаса, переговариваясь вполголоса с няней. Они снова заварили чай и дали миссис Дикинсон вволю выплакаться. Ничем не нарушаемая тишина выманила их в детскую. Миссис Дикинсон так и заснула на коленях у кроватки, вжавшись профилем в одеяло и одной рукой обхватив мальчугана. Придавленный материнской рукой, неподвижный, как изваяние, Фредерик лежал с широко открытыми глазами, не издавая ни звука. Странный взгляд ребенка, его молчание испугали женщин. Нянька сказала приятельнице:

– Можно подумать, он все понимает.

Подруги вскоре отдалились от миссис Дикинсон – она не слишком позволяла себя жалеть, зато мужчин именно это очень в ней привлекало: не один узрел в ее открытом взгляде невольный призыв к нему, и только к нему, куда более волнующий, нежели кокетство, волнующий глубоко, в благородном смысле; не один хотел жениться на ней. Но мужество возродило в ней девичью гордость какого-то особо непреклонного свойства, она очень дорожила ею и не могла ею поступиться.

– Нет, нет, и не настаивайте, – говорила она обычно, вздергивая подбородок и улыбаясь своей спокойной, смелой улыбкой. – Пусть все остается по-старому. Не могу передать, как много для меня значила ваша поддержка. Но вы же знаете: у меня есть Фредерик. И другого мужчины в моей жизни больше не будет. Его интересы для меня должны быть на первом месте. А это было бы несправедливо по отношению к вам, верно? – И после этого, что бы ей ни говорили, она только качала головой в ответ.

Она стала лучшей подругой тех мужчин, которым хотелось жениться, но нравилось оставаться холостяками, а также тех женатых мужчин, которые не прочь были слегка расчувствоваться, но не хотели, чтобы их разбередили всерьез.

Фредерик перестал плакать. Он был начисто опустошен и теперь уставился отсутствующим взглядом на утку, на ее лепные перья, фарфоровой гладкости шею. Жгучая клубящаяся пелена спала с глаз, грудь вздохнула свободнее, будто его отпустила тошнота. Он забыл, о чем горевал, забыл о маме и с радостью смотрел из-под опухших век на трепещущую ветку ивы, которая клонилась прямо перед ним, – чистую и сильную, словно после потопа. Мысль его ухватилась за эту иву, слабую, хрупкую и все равно счастливую. Он понимал, что теперь может идти к маме, но не хотел идти к ней – и при этом не чувствовал себя ни виноватым, ни ослушником. Он перешагнул через перила, сторожа поблизости не оказалось, остановить его было некому, и нежно и благоговейно потянулся к хвосту белой утки. Утка, невозмутимо, с врожденной неприступностью отвергнув поклонение Фредерика, ускользнула в озеро. Колыхая на зеленом зеркале вод свое прелестное фарфорово-белое тело, утка плавно обогнула излучину озера. Фредерик упоенно наблюдал, как лениво работают ее смутно различимые в воде перепончатые лапы.

– Смотри, сторож тебе задаст, – раздался голос за его спиной.

Фредерик опасливо обвел запухшими глазами все окрест. К нему обращалась девушка – она сидела неподалеку на скамейке, рядом с ней лежала полевая сумка. Из-под легкого крепдешинового платья выпирали крупные костлявые коленные чашки, на ней не было шляпы, и волосы стояли вокруг ее головы красивым пушистым венчиком, но на носу у нее сидели очки, и кожу докрасна опалило солнце; в ее улыбке, посадке головы было что-то дерзкое, энергичное, вовсе не девичье.

– А почему он мне задаст?

– Ты залез на его траву. И еще его утке сыплешь соль на хвост.

Фредерик осмотрительно переступил назад через низкие перила.

– У меня и соли-то нет.

Он окинул взглядом дорожки – матери не было видно, но от моста надвигался сторож, пока еще далекий, но грозный.

– Бог ты мой, – сказала девушка. – Ты чего скис?

Фредерик смешался.

– Держи, – сказала она. – Вот тебе яблоко.

Она открыла чемоданчик, набитый промасленной бумагой, наверно из-под бутербродов, и нашарила там яркое глянцевитое яблоко. Фредерик подошел, нерешительно переминаясь с ноги на ногу, как лошадка, но яблоко все же взял. Горло у него перехватило, говорить ему не хотелось.

– Давай жуй быстрей, – сказала девушка. – Тебе враз станет легче дышать. Куда подевалась твоя мама? Из-за чего такой шум-гам?

Фредерик в ответ только разинул рот как можно шире и не спеша вонзил зубы в яблоко. Девушка переменила ноги местами и подоткнула крепдешиновый подол под другое колено.

– Что ты натворил? Нагрубил маме?

Фредерик задвинул яблоко за щеку.

– Нет, – ответил он. – Плакал.

– Плакал – не то слово, ты воем выл. Я следила за тобой, когда ты шел сюда.

Голос ее звучал задумчиво, поэтому Фредерик ничуть не обиделся; она глядела на него, как на актера, с успехом исполнившего свой номер. Он стоял поодаль, мусолил, грыз яблоко, но тут подошел поближе и сел на другой конец скамейки.

– Как это у тебя получается? – спросила девушка.

Вместо ответа Фредерик отвернулся, уши у него вспыхнули.

– Что на тебя нашло?

– Сам не знаю.

– Может, тебя кто расстроил? Я знаю еще одного паренька, он точь-в-точь так же надрывается, как ты, только он постарше. Сожмется, бывает, в клубок, и воет воем.

– Как его зовут?

– Джордж.

– А он ходит в школу?

– Господь с тобой, нет; это один паренек с моей прежней работы. – Она откинулась на скамейке, подняла руку, стала следить, как четыре пластмассовых браслета разных цветов заскользили к локтю, где и застряли. – Он и сам не знает, что на него находит, – сказала девушка. – Но удержаться не может. Словно ему что привиделось. А спросить его и не спросишь. Кое-кто считал его чокнутым, девчонки, те особенно. Я – никогда. Вроде он что-то такое знал, чего ему бы лучше не знать. Я ему как-то говорю: выкладывай, в чем дело, а он и говорит: если б я мог сказать, в чем дело, ничего бы такого не случалось. Я и говорю: ну, скажи же хоть, почему ты так надрываешься, а он и говорит: а почему бы и нет? Я его когда-то хорошо знала.

Фредерик выплюнул два семечка, опасливо огляделся по сторонам – нет ли поблизости сторожа, и забросил огрызок за скамейку.

– А где этот Джордж живет?

– Теперь уж и не знаю, – сказала она. – Но я часто думаю о нем. Когда меня уволили с той работы, он ушел сразу же за мной, и больше я его не видела. И ты, если можешь, отучись от этой привычки пораньше, пока ты не дорос до Джорджевых лет. Не то неприятностей не оберешься. Все дело в том, как смотреть на вещи. Глянь, а вон и твоя мама идет. А ну быстрей к ней, иначе снова не миновать беды. – девушка пожала Фредерику руку так бодро, так решительно, что разноцветные браслеты на запястье заплясали. – Ты и Джордж! Это надо же – встретить сразу двоих таких, как вы. Прощай, Генри, не вешай носа!

– Меня Фредериком зовут.

– Тогда прощай, Фредди, не вешай носа!

Фредерик пошел навстречу матери, а девушка аккуратно расправила промасленную бумагу и защелкнула чемоданчик. Потом просунула пальцы под уши и покрепче надвинула очки. На ее ненакрашенных губах, бледной чертой пересекавших лицо, все еще блуждала свирепо-добродушная улыбка. Она скрестила руки на животе под плоской грудью, обхватила себя за локти и, лениво покачивая ногой в бежевой сандалии, неотрывно глядела на озерцо и думала о Джордже. Работы у нее не было, и весь день был ее. Она представляла, как Джордж отнимает руки от лица – жалкого, покрытого красными пятнами над крахмальным воротничком. Глаза Джорджа и Фредерика казались ей ранами на теле мира, сквозь которые вечно, неиссякаемо кровоточит его подспудная, страшная, неутоленная и неизбывная скорбь.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: