Мария почувствовала легкий приступ клаустрофобии. Кроме того, у нее заболела голова. Следовало бы принять аспирин, но нет, она не станет этого делать, хотя и знает, что он облегчит боль. Как-то раз, будучи ребенком, она пожаловалась на боль, и мать сказала ей, что жизнь женщины постоянно сопровождается болью. «Быть женщиной, – сказала ей мать, – значит, все время ощущать какую-нибудь боль». Ее мать находила в подобном утверждении своеобразное удовлетворение стоика, но Марию такая перспектива испугала, и она решила не верить этому. С тех пор она пыталась не обращать внимания на все виды болей, как будто, признав их, признала бы свою женскую слабость. Она не примет аспирин.
Мысли Марии обратились к десятилетнему сыну. Он жил с ее матерью во Фландрии. Нехорошо для ребенка проводить много времени со стариками, и хотя это была просто временная мера, она постоянно испытывала смутное чувство вины из-за того, что сама посещает обеды, кино или даже вечера, подобные нынешнему.
– Повесьте картину ближе к двери, – сказал художник. – Здесь у тебя стервятник, представляющий эфир…
Художник изрядно надоел Марии. Нелепый дурак. Она решила уйти. Теперь толпа стала еще менее подвижной, а это всегда усиливало у Марии приступ клаустрофобии, так же как и неподвижно стоящие люди в метро. Она взглянула на дряблое лицо художника, на его глаза, жадно смакующие восхищение этой толпы, толпы, которая восхищалась, по сути, самой собой.
– Я ухожу, – сказала она. – Не сомневаюсь, что выставка будет иметь большой успех.
– Подожди минуточку, – крикнул он, но она воспользовалась просветом в толпе, чтобы исчезнуть через запасной выход, пройдя через cour[22] на улицу.
Он не последовал за ней. Вероятно, он уже положил глаз на другую женщину, которая в ближайшую пару недель станет интересоваться искусством.
Мария любила свою машину, не греховно, но с гордостью, следила за ней и хорошо ею управляла. До улицы Соссе было недалеко. Она поставила машину со стороны министерства внутренних дел. Этим выходом пользовались по ночам. Она надеялась, что Люазо не станет держать англичанина слишком долго. В этом районе, у Елисейских полей, было много патрулей и громадных автобусов «Берлио», полных вооруженных полицейских. Несмотря на дороговизну бензина, здесь всю ночь ревели моторы. Конечно, ей ничего не сделают, но присутствие полиции ставило ее в неловкое положение. Она посмотрела на ручные часы. Англичанин находится там уже пятнадцать минут. Во двор выглянул часовой. Должно быть, тот человек идет. Она включила фары «ягуара». Как раз вовремя. Именно так, как велел ей Люазо.
Глава 7
Женщина засмеялась. Приятный музыкальный смех. Она сказала:
– Только не в «ягуаре». Наверняка не бывает проституток с «ягуарами». Разве такая машина для девушки?
Это была женщина из галереи искусств.
– Там, откуда я родом, – сказал я, – их называют машинами парикмахеров.
Она засмеялась. Мне показалось, ей понравилось, что я по ошибке принял ее за одну из моторизованных проституток, которых много было в этом районе. Я сел рядом с нею, и мы поехали мимо министерства внутренних дел и потом по направлению к Малешерб. Она сказала:
– Надеюсь, вы не слишком неприятно провели время с Люазо.
– У меня оказался просрочен вид на жительство.
– Фу! – насмешливо фыркнула она. – Вы считаете меня дурочкой? Если дело только в этом, вам бы пришлось идти в префектуру, а не в министерство внутренних дел.
– А как вы считаете, что ему было нужно?
Она сморщила нос.
– Кто знает? Жан-Поль сказал, что вы задавали вопросы о клинике на авеню Фош.
– Допустим, я сказал бы вам, что никогда ничего не хочу слышать об авеню Фош?
Она нажала ногой на педаль, и я наблюдал, как стрелка спидометра поползла по кругу. На бульваре Хоссман она повернула так, что скрипнули шины.
– Верю, – кивнула она. – Я сама хотела бы никогда о нем не слышать.
Я изучал ее. Она была уже не девушкой – вероятно, лет около тридцати, темные глаза и темные волосы, тщательно наложенный макияж; одежда на ней была такой же, как и ее машина: не идеально новой, но хорошего качества. Что-то в ее раскованной манере держаться, ее явное дружелюбие, говорили мне, что когда-то она была замужем, а сейчас – нет.
Она выехала на площадь Звезды, не снижая скорости, и без малейшего усилия вписалась в транспортный водоворот, помигала фарами таксисту, который шел таким курсом, что мог столкнуться с нами, и тот уклонился в сторону. На авеню Фош она свернула на подъездную аллею. Ворота открылись.
– Вот мы и приехали, – сказала она. – Давайте посмотрим.
Дом был большим и стоял на отдельном участке земли. В сумерках французы обычно запираются на ночь. Этот мрачный дом не был исключением.
Трещины в штукатурке походили на морщины лица с небрежно наложенным гримом. Транспорт, двигавшийся по авеню Фош, остался где-то за садовой стеной и потому казался далеким.
– Так это и есть дом на авеню Фош? – спросил я.
– Да.
Большие ворота закрылись за нами. Из темноты вышел мужчина с карманным фонариком. На цепи он держал собаку-дворняжку.
– Идите вперед, – сказал мужчина.
Не напрягаясь, он махнул рукой. Я догадался, что этот человек в прошлом был полицейским. Только полицейские могут неподвижно стоять без дела. Собака же в его душе была немецкой овчаркой.
Мы поехали по наклонной бетонированной дорожке в большой подземный гараж. Там стояло около двадцати различных машин дорогих зарубежных марок: спортивные двухместные «форды», «феррари», «бентли» с откидным верхом. Мужчина, стоявший возле лифта, крикнул:
– Оставьте ключи в машине.
Мария сменила мягкие автомобильные туфли на пару вечерних.
– Станьте ближе, – тихо сказала она.
Я легонько похлопал ее по плечу.
– Так достаточно близко, – шепнула она.
Когда мы вышли из лифта на первом этаже, все показалось мне сделанным из хрусталя и красного плюша – un decor maison-fin-de-siecle[23] – и все звенело: смех, медали, кубики льда, монеты, люстры. Основным источником света служили газовые лампы с розовыми стеклянными абажурами, многократно отраженные в огромных зеркалах и китайских вазах. Девушки в длинных вечерних платьях чинно сидели на широком изгибе лестницы, а в нише бармен невероятно быстро разливал напитки. Обстановка была на удивление великолепной, не хватало разве что молодцов из республиканской гвардии, в блестящих шлемах, с кривыми саблями, выстроенных вдоль лестницы, но казалось, что они вот-вот появятся.
Мария наклонилась, взяла два бокала шампанского и несколько бисквитов, на которых горкой лежала икра. Один из мужчин сказал:
– Давненько я вас не видел.
Мария кивнула, не выразив большого сожаления по этому поводу. Мужчина продолжил:
– Вам следовало быть здесь сегодня вечером. Один из них почти мертв. Он ранен, сильно ранен.
Мария снова кивнула. Я услышал, как позади меня женщина сказала:
– Он, должно быть, в агонии. Он бы так не стонал, если бы не был в агонии.
– Они всегда стонут, это ничего не значит.
– Я могу отличить настоящий стон от притворного, – настаивала женщина.
– Как?
– В настоящем стоне нет ничего музыкального, он невнятный, он… хриплый. Он отвратителен.
– Кухня, – произнес голос позади меня, – может быть превосходной. Нарезанная очень тонкими ломтиками копченая свинина, подаваемая горячей; холодные цитрусовые, разделенные на половинки; шарики из странных горячих зерен, политые кремом. И крупные яйца, которые есть здесь у них, в Европе, искусно поджаренные, с хрустящей корочкой снаружи и почти сырым желтком внутри. Иногда разнообразная копченая рыба.
Я обернулся. Говорил средних лет китаец в вечернем костюме. Он беседовал со своим приятелем-соотечественником и, перехватив мой взгляд, сказал: