— Но одной смерти ему оказалось недостаточно.
Она посмотрела на улицу, потом на часы и, нащупав в кармане платок, вытерла глаза.
— Видимо, так, — согласился я, — хотя он говорит, что с того дня занимался исключительно романом, персонажами которого вы оба являетесь, что больше ни разу тебя не видел и узнал о смерти родителей только из твоего письма.
Не отводя взгляда от окна, она покачала головой.
— Это ложь, он был на кладбище в день похорон.
— Я сказал ему об этом, но оказывается, он каждый день ходит на могилу дочери, и он тебя не видел.
Она в раздражении повернулась ко мне:
— Надеюсь, ты понимаешь, что он не собирается признаваться и у него на все случаи жизни приготовлена какая-нибудь история.
— Больше всего меня смутило то, что он вроде бы говорит правду, ему нечего скрывать. Насчет смерти твоего брата он сказал даже то, что вполне мог бы утаить и о чем мы не знали — в разное время он переписывался с заключенными этой тюрьмы. Полиция проверила этот факт, и он отдал комиссару Рамонеде хранившиеся у него письма.
— Одни отдал, а другие предусмотрительно выбросил, — прервала меня Лусиана. — Возможно, заключенные сообщили ему о своем сокамернике, которого на время выпускали из тюрьмы, а если он следил за моим братом и знал о его связи с женой этого несчастного, достаточно было нескольких анонимок, чтобы спровоцировать его. Как только я увидела эти послания, мне стало ясно, что их написал он, меня ему не обмануть.
— Он рассказал, что во время беседы с Рамонедой насчет детективных романов комиссар показал ему анонимки и спросил, кто, по его мнению, мог их сочинить. Клостеру показалось, комиссар подозревал тебя.
На несколько секунд Лусиана от возмущения лишилась дара речи, руки у нее задрожали.
— Теперь ты видишь, — пробормотала она, — видишь, как он все переворачивает с ног на голову? Он пытался убедить тебя, что это сделала я?
— В том-то и дело, что нет. Клостер полагает, возможно какое-то иное объяснение произошедших событий. Наверное, он изложит его в своем романе. Я же, по его мнению, никогда в это не поверю.
— Никакого иного объяснения нет — это сделал он. Не понимаю, почему ты до сих пор сомневаешься. Он не остановится, пока я не останусь одна, и я буду последней. Вот какой мести он жаждет, недаром он заложил ту страницу в Библии, где говорится о семерых за одного. И пока мы тут беседуем, Валентина находится там, с ним. Никогда не прощу себе, если с ней что-нибудь случится, и не собираюсь больше ждать ни секунды, — заявила она и попыталась встать, но я удержал ее.
— Когда я упомянул ту фразу из Библии, он сказал, что мы неверно ее истолковываем. Число семь — это скорее символ полноты и совершенства возмездия, достойного быть осуществленным лишь Господом. Так что если за этими смертями стоит он, его жажда мщения уже должна быть утолена.
— В романе о секте, который он мне диктовал, число семь отнюдь не было метафорой — там по очереди убили семерых членов одной семьи. Именно такое наказание он с самого начала и задумал, потому и не опубликовал роман — боялся выдать себя. Ты спросил, почему он стоял перед домом для престарелых?
Я отрицательно качнул головой.
— Это ведь был не полицейский допрос, я просто старался его разговорить и, думаю, преуспел в этом, — сухо ответил я ей.
Мой тон слегка отрезвил ее, и она, видимо, только тут сообразила, что несправедлива ко мне.
— Извини, ты прав, — произнесла она. — Как тебе удалось добиться встречи с ним?
— Я сказал, что пишу роман о череде странных смертей, происходящих вокруг тебя, и хотел бы знать его версию. Помимо всего прочего, таким образом я дал ему понять, что не только он знает о случившемся.
Тут я заметил, что Лусиана не слушает меня, а смотрит на дом Клостера.
— Слава богу, она вышла, — прошептала она.
Я обернулся к окну, но опять упустил Валентину — она удалялась в другом направлении, хотя Лусиана со своего места ее видела.
— Наверное, пошла к метро, — сказала она.
— Жива и здорова, надеюсь, — заметил я. — Теперь мы тоже можем идти. — И я сделал знак официанту, чтобы принес счет.
— Сегодня же вечером все ей расскажу. Она должна узнать, кто он, пока не поздно. Можно позвонить тебе, если с ней что-то будет не так? Она запросто может ускользнуть от меня, я ведь не в состоянии все время за ней следить.
— Завтра я на пятнадцать дней улетаю в Салинас читать лекции, — сообщил я.
Она умолкла, словно я сказал что-то непотребное, потом взглянула на меня, и в ее умоляющих глазах я увидел мрак одиночества и отсвет близкого безумия. Судорожно и, видимо, неосознанно она с силой сжала над столом мои руки, вонзив ногти мне в ладони.
— Пожалуйста, не оставляй меня одну, — хрипло произнесла она. — С тех пор как я увидела его перед домом для престарелых, меня каждую ночь мучают кошмары и я постоянно жду чего-то ужасного.
Я медленно высвободился и встал. Мне хотелось поскорее уйти.
— Ничего больше не случится, — произнес я. — Теперь он знает, что кто-то еще тоже знает.
Глава 9
Выйдя из бара, я почувствовал себя беглецом, так и не обретшим желанной свободы, — в ушах по-прежнему звучала последняя отчаянная просьба Лусианы не оставлять ее одну, а запястья хранили следы судорожно сжатых пальцев. Хотя августовский вечер был темный, неприютный и очень холодный, я решил немного пройтись — мне нужно было подумать и попытаться убедить себя, что я достаточно для нее сделал и не должен поддаваться ее безумным идеям. Улицы были безлюдны — запертые конторы, мешки с мусором вдоль тротуаров, — только бездомные молча, опустив головы, тащились со своими пожитками на какой-нибудь вокзал. Город словно опустошило отливом — остался лишь запах гнили от разорванных мешков да изредка, слепя фарами, с шумом проносились пустые автобусы. Неужели я действительно поверил в невиновность Клостера, и Лусиана не зря меня в этом упрекала? В его рассказе, несомненно, была доля истины, однако Клостер представлялся мне расчетливым игроком, который даже лгать умел правдиво, а если и говорил правду, то не всю. В то же время факты указывают на него, и одержимость Лусианы вполне можно понять. Действительно, если не он, то кто же? Или все-таки фантастические совпадения? Помнится, Клостер упоминал полосы везения и невезения. Ему удалось меня пристыдить, я вспомнил его пренебрежительный тон: мол, неужели я написал целый роман, не принимая во внимание эти пресловутые полосы? Я дошел до проспекта и увидел бар для таксистов, открытый даже в такой поздний час. Я вошел и попросил кофе и тост. Как это говорил Клостер? Что если десять раз подбросить монету, то наверняка раза три подряд выпадет или орел, или решка и ничего странного в этом нет, у случая тоже бывают свои пристрастия. Я нашел в кармане серебристую монетку в двадцать пять сентаво, достал ручку, расстелил на столе салфетку и десять раз подбросил монетку, отмечая черточками и крестиками, какой стороной она упала. Потом подбросил еще десять раз и сделал вторую запись. Так я ее и подбрасывал, с каждым разом все ловчее, пока официант не принес мой заказ. К тому времени на салфетке, друг под другом, появилось уже несколько рядов символов, превративших продырявленный бумажный квадратик в некий таинственный кодекс, который я за чашкой кофе внимательно изучил. Сказанное Клостером оказалось на удивление верным: в каждой строке черточки и крестики повторялись три или более раз. Я расстелил другую салфетку и, не в силах остановиться, опять подбросил монетку, намереваясь сделать это теперь сто раз подряд. Значки я старался ставить как можно теснее, чтобы они все поместились на одном квадратике. Пару раз монетка выскользнула у меня из пальцев, и ее звон привлек внимание официанта. Я остался в баре один и знал, что пора уходить, но рука сама собой совершала все то же однообразное движение, и монетка взлетала в воздух. Сделав последнюю запись, я просмотрел весь ряд и подчеркнул повторяющиеся значки. Теперь одна и та же сторона выпадала пять, шесть и даже семь раз подряд. Выходит, Клостер не зря надо мной насмехался и случай не так уж слеп, если даже монетка, эта игрушка в моих руках, тяготеет к какой-то последовательности и определенности. Чем дольше ее подбрасывать, тем больше одинаковых значков выстраивается рядом. Наверное, эти повторы можно даже вычислить с помощью какого-нибудь статистического закона. А возможно, в записанной мной последовательности есть и иные, пока скрытые от меня случайные закономерности, например та, что определяет несчастную судьбу Лусианы? Я снова взглянул на значки, и снова они представились мне нерасшифрованной письменностью. «Вы должны принять гипотезу случайности», — сказал мне Клостер. И тут я почувствовал, как что-то во мне поколебалось, словно некая внутренняя убежденность, о которой я даже не задумывался, если и не исчезла совсем, то ослабела. В свое время она выдержала упрек какого-то рецензента в том, что случайность в «Азартных игроках» тщательно просчитана, а подброшенная в воздух монетка ее подкосила. Бросок костей никогда не исключает случайность, говорил Малларме,[21] но расстеленный на столе бумажный квадратик навсегда заставил меня изменить свое мнение о ней. Если вы действительно верите в случай, вы должны верить в эти повторы, принимать их и считать естественными — вот что хотел сказать мне Клостер, и сейчас я его понимал. Но в то же время — и это смущало меня, даже приводило в замешательство — сам Клостер, похоже, не верил, что несчастья Лусианы объясняются лишь полосой невезения. При всей его приверженности гипотезе случайности и уверенности в невиновности (или безнаказанности) девушки он, судя по всему, склонялся к какой-то иной версии, но какой? Об этом он ничего не сказал, намекнул только, что изложит ее в своем романе. Да еще это странное сравнение — море как ванна Господа. Неистовый атеист, восхищавший меня и смеявшийся в своих книгах надо всем божественным, Клостер во время нашего разговора то и дело прибегал к религиозным понятиям. Неужели смерть дочери так на него подействовала? «Тот, кто перестает верить в случай, начинает верить в Бога», — вспомнил я. Неужели так и есть, и Клостер поверил в Бога, или это был мастерски разыгранный спектакль, призванный убедить одного-единственного зрителя? Я подозвал официанта, расплатился и снова вышел на улицу. Было уже за полночь, и улицы, казалось, еще больше опустели, только нищие спали, съежившись на своих картонках, да последние мусоровозы скрежетали вдалеке металлическими челюстями. Я свернул в переулок и тут же заметил на тротуаре пятно света, падавшего от ближайшей витрины. Подойдя туда, я замер: у меня на глазах внутри большого мебельного магазина начинался пожар. Коврик у входа уже был охвачен пламенем и медленно скрючивался, словно отрываясь от пола. Искры долетели до вешалки и журнального столика неподалеку, и они тоже занялись, разгораясь все сильнее. Вдруг вешалка обрушилась огненным дождем на изголовье широкой кровати. Только тут я заметил, что витрина оформлена как идеальная супружеская спальня, с ночными столиками и колыбелькой. Кровать была накрыта стеганым болгарским одеялом, и в считаные секунды оно тоже яростно вспыхнуло. Все происходило в полной тишине — стекло не пропускало гул и треск огня. Я понимал, что витрина может лопнуть в любой момент, но не мог оторваться от завораживающего ослепительного спектакля, который разворачивался передо мной. Странно, но до сих пор не сработала сигнализация и на улице никто не появился, словно дожидаясь, пока пламя передаст мне какое-то конфиденциальное послание. Тем временем рекламная спальня с колыбелькой корежилась и исчезала, мебель становилась обычными дровами, годными лишь на то, чтобы покорно питать собой огонь. А он, вырастая, становился похожим на дракона — искрящегося, извивающегося, постоянно меняющего очертания, но неизменно жестокого и коварного. Наконец раздалось истерическое завывание пожарной сирены. Я понимал, что сейчас все закончится, и старался удержать в памяти таинственный образ, пляшущий за витринным стеклом. Привлеченные улюлюканьем пожарных машин вокруг стали собираться голодные ночные существа, поднявшиеся ради такого случая пьяницы и дети, спавшие в туннелях у входа в метро. У меня над головой открылось несколько окон. Потом послышались голоса, приказы, неумолимый шум воды, огонь начал отступать, оставляя на стенах черные следы, и я ушел, не желая смотреть гораздо менее впечатляющий спектакль — спектакль о победе над пламенем.
21
Малларме Стефан (1842–1898) — французский поэт-символист.