Никто еще не понял, что произошло, еще бухгалтер держал свою короткопалую руку на Витькином плече, а Малец уже успел вытащить из-под кирпича деньги, упрятать их в трусы и отбежать на почтительное расстояние.

— Атас! — закричал он Кольке. — Атас!

Все пацаны бросились врассыпную, а Колька по-прежнему стоял на стартовой линии — бледный и отрешенный.

— Держи его! — заорал бухгалтер. — Мои деньги! — и бросился на Кольку, желая ударить ему кулаком в бледный нос.

Здесь только до доминошников дошло, что случилось. Мужики поняли, что вечер придется жить насухую.

Кулак бухгалтера почти достиг самого Колькиного носа, когда был перехвачен рукой с тюремными наколками.

— Моряк салагу не обидит! — повторил Витек и вывернул бухгалтерский кулак до хруста. — Беги, пацан! — произнес бывший зек с грустью в голосе. — Беги!..

И Колька побежал. И совсем не в ту сторону, куда сыпанули его товарищи, а в противоположную. Он не думал сейчас ни о чем, а летел по улице, словно слюнка его — бессмысленно, но так уверенно, что прохожие расступались, вскрикивая, как будто это не мальчишка летел в своем беге, а как минимум разрывная пуля…

А потом гулянка была — мама дорогая! К выигранной десятке пацаны скинулись еще по рублю, у кого было. Купили семь чекушек водки, пива «Московского» с осадком, два баллона с шипучим напитком «Салют», колбасного сыра кило и килек немеренно.

На чердаке сталинского дома Колька впервые напился до глюков. Ему все казалось, что это не Малец сидит на ящике напротив, а дед его. Колька тянулся к нему руками и просил деда вернуть аккордеон. А Малец ржал в ответ, как полковая лошадь, тоже напился порядком, да и остальные пацаны — кто валялся в голубином помете, а кто пытался с помощью пальцев вернуть глаза на место.

А потом всей компанией дружно блевали с крыши вниз на прохожих.

Их приняло семнадцатое отделение милиции…

На следующее утро Колька и Малец проснулись в вытрезвителе.

Сначала вызвали Кольку. Какой-то капитан презрительно смотрел на бабку, а она плакала, размазывая по щекам пудру.

— Вы, что ли, мамаша его? — выцедил воцрос капитан.

— Я — бабушка.

— А мать с отцом где?

— А так — ушли по утру в булочную баранок купить и не вернулись.

— К вечеру вернутся, — сказал капитан, зачем-то открыл сейф, в котором лежал «Макаров», затем вновь закрыл.

— Сегодня уж вряд ли вернутся, — вздохнула бабка.

— Вот и будем лишать их родительских прав! Шляются неизвестно где, а пацан в вытрезвителе ночует!

— Тринадцать лет назад пошли его родители за сушками…

— Чего? — не понял капитан.

— Пошли в булочную, — пояснила бабка, — а пропали без вести. В вашем отделении заявление писала. Искали, искали, так и не нашли!

Капитан на мгновение задумался.

— Писаревы?

— Писаревы, — подтвердила бабка.

— Помню, помню. Я тогда младшим лейтенантом был.

— И я вас помню. Я тогда младше на тринадцать лет была.

— Не нашли, — подержался за нос капитан.

— Не нашли, — посуровела бабка. — Внука отпустите.

— Да-да, конечно!

И подписал пропуск.

— Найдем! — пообещал капитан.

— Обязательно найдете, — согласилась бабка и вывела Кольку за дверь…

С этого похмельного утра Колька Писарев много лет не видел Мальца.

Милиционеры обнаружили в его кармане фальшивую десятку, вызвали мать, которая, оказывается, написала заявление о том, что реквизиторские деньги из театра украли. На сына и не думала. А на семейную беду, Малец несколько купюр отоварил в магазинах, получив от замученных кассирш сдачу настоящими деньгами. Это было уже тяжелое преступление.

Состоялся суд, и Мальца приговорили к шести годам исправительной колонии для малолетних.

— Давай, Дверь! — крикнул Малец другу, когда его, заключенного в наручники, уводили из зала суда. — Будь, пацан!..

Бабка Кольку не ругала за пьянство и уголовную компанию, лишь плакала тихонько в сковородку с жарящейся картошкой. И Колька плакал по ночам — жалко ему было друга своего…

* * *

А потом все понемножечку забылось. Колька больше водки не пил и продолжал учиться в школе, а по вечерам с пацанами травили похабные анекдоты, курили сигареты «Дымок» и девок шалавых из ПТУ щупали.

Кольке нравилась девичья плоть, особенно мутился разум, когда удавалось залезть под кофту, рвануть с треском лифчик и на два мгновения утопить в своей ладони шелковую девичью грудь с маленьким съежившимся соском. И сколько потом ни била по мордасам обиженная, например Женька, Колька боли не признавал, а чувствовал лишь мучительное томление во всем теле. Как будто зубы ныли, но ныли выматывающе приятно.

И вдруг он влюбился в эту самую Женьку, учащуюся ПТУ.

— На фрезеровщицу учусь! — сообщала она и хлопала густо намазанными ресницами.

Колька смотрел на нее с восхищением, ничего не слышал, только вспоминал пойманный на мгновение в ладонь плод. Вспоминал не мозгами, а телом, которое тотчас отзывалось, покрываясь мурашками до кадыка.

Он был с нею нем как рыба. Она верещала без умолку, а он лишь глазел на ее сарафанчик, мечтая украсть глазом кусочек наготы. Женька была вертлява, а потому крохотная грудка то и дело вспыхивала своею белизной под солнцем. А он ждал, когда она выпрыгнет до конца, покажет всю свою лисью мордочку…

Что он будет делать в этот момент?

Застынет гранитом.

Это под пиво, пока влюбленности не было, запросто руки шарили где угодно. А когда в душе что-то появилось незнакомое, так что сердце вечерами ломило, когда о Женьке думал, наяву, сидя прямо перед ней, руки казались негнущимися, челюсть — неспособной вымычать и слово неглупое.

— Какой-то ты квелый, — вдруг прерывала свою болтовню Женька. — Молчишь все, слова от тебя не дождешься!..

— Дождешься.

— А вчера, когда мы с девчонками после смены в душевой были, воду отключили!

Женька рассмеялась, а Колька принялся дрожать всем телом.

— Ты чего, замерз?

В ее вопросе была невинность, а в его мыслях мелькали греховные картинки девичьей душевой. Их было там много, намыленных, но были они все расплывчатыми, кроме Женьки, которую Колька представлял себе так явно, будто она тут, прямо перед ним, на скамейке, разделась догола.

— И побледнел ты весь! — испугалась девчонка.

— Не уходи, — попросил Колька.

— А я и не собиралась… Странный ты все же!..

И вдруг маленькая грудка вырвалась на мгновение из-под сарафанного укрытия, показав Кольке свою тайну. Женька буднично поправила на груди сарафан, пряча детское сокровище восвояси, а Колька почувствовал себя, словно его, как поросенка, кипятком обдали. В глазах поплыли круги, сердце било о грудную клетку, словно молот о наковальню, ноги подломились, и он упал рядом с лавкой, отрядив свое сознание, наверное, поближе к раю…

А когда очнулся, то увидел над собою склонившуюся Женьку. Лицо ее было напуганным, от близости пахло вермишелевым супом, а отвесившийся ворот сарафана открывал его взору обе девичьи грудки.

«Надо было сразу в обморок упасть», — подумал про себя Колька и крепко зажмурил глаза.

Она помогла ему усесться на лавочку, сказала, что ей надо спешить, мол, про фрезу выучить необходимо, а он лишь кивнул головой на прощание.

Когда девочка скрылась из виду, Колька понюхал воздух и, не найдя в нем и единой молекулы запаха вермишелевого супа, встал на ноги, пробежал три метра и что есть силы шибанулся головой о старый тополь.

Так, в тот день любви, он дважды потерял сознание.

А потом неделю не выходил из дома. Во-первых, голова отчаянно болела, а во-вторых, глубочайшая печаль вошла в его сердце. Он денно и нощно думал о Женьке, представлял ее в разных видах, отчего самому стыдно было. Гнал эти скабрезные картинки, желал лишь про благородное думать. Даже взял с полки томик Пушкина, прочитал «Я вас люблю…» — и почему-то стало противно. То ли оттого, что сам так Женьке сказать не сможет, то ли от зависти к мертвому поэту — ему-то точно все легко давалось, сказочнику, то ли еще от чего…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: