Митрополит был суров, хоть и молчал — монаха с колен не поднимал, прощался с настоятелем.
— Принял ты нас, отец, хорошо…
Троекратно облобызались. Владыка щеки подставлял, а Иеремия, собрав губы гузкой, страсть выказывал.
— Накормил, напоил! Так держать!.. Сметанка у тебя отменная, — добавил, пока архимандрит Варахасий в свою очередь лобызался с хозяином. — Теперь проводи до вертолета!
На выходе из настоятельских покоев скосил глаза на иеромонаха Василия.
— Ты чего коленями клопов давишь! Вставай, со мною полетишь! — и Иеремии: — Документы вслед пришлете!
Уже взобравшись по лесенке к кабине вертолета, митрополит вновь спустился на землю и накрепко обнял одной рукой шею настоятеля, словно прощался с родным, а другой, с перстнем на пальце, скрытно от всех потащил настоятеля за четырехкилограммовый крест к земле, так что у того затрещало в шее, а в ухо смиренный словно металла влил:
— Сам уходи! Иначе вытравлю, как таракана поганого!.. Ишь, верига!..
Улетали под храмовый звон. Звонарь старался истово, как и в утро. Иеремия плакал, стоя на бетоне, махая поочеред руками вослед белой птице с крестом на брюхе. Плакал и Василий, забившийся в самый угол кабины вертолета. Иеремия лил слезы от счастья, от того, что пронесло от разоблачения ужасного и он вскоре поселится с Еленой Ивановной в кондоминиуме. А иеромонах Василий слезы проливал от горя, от страшащей неизвестности, ожидающей его в будущем времени.
— У тебя, что ли, дьяк жену увел? — вдруг услышал сквозь грохот лопастей Василий и, подняв мокрые глаза на Владыку, подсевшему к монаху запросто, кивнул.
— Ну ничего, — приобнял монаха митрополит. — Господь милостив, образуется все…
Сквозь иллюминаторы лился лунный свет, и было почти светло. Смиренный, семидесятипятилетний старик, спал… Он не слышал, как бесчисленное число раз кричал в ночное небо слабоумный Вадик:
— В Выборг поеду! — Уносил ветер слова к луне. — В Выборг! За красной водой!..
Первое, что стал делать Николай Писарев в своей жизни хорошо — играть на аккордеоне…
Поддавший на Девятое мая дед Кольки стащил с антресолей инструмент и в компании сотоварищей-десантников проиграл одним пальцем мелодию «Варшавянка». Ему поаплодировали, запили успех водочкой и забыли про музыку.
Дед уложил аккордеон в спальне, сел к боевым товарищам за стол и вспомнил, как сей инструмент ему достался.
С этими же мужиками двадцать пять лет назад он вошел в Берлин. Немец в агонии почти в полном составе сдавался, кто-то подрапал в домашние тылы, а дед с развед-ротой прочесывал микрорайон возле Берлинского исторического музея. Показалось, что в одном из домов фрицы засели, ну и шандарахнули по окнам из всех стволов. И гранатку даже кинули.
Потом дед пополз поглядеть на результаты боевых действий и обнаружил в доме лишь единственного немца. Тот лежал на полу, опрокинувшись на спину. На груди его возлежал дивный аккордеон с перламутровыми клавишами, а из дырки во лбу фонтанчиком била кровь, напитывая мехи инструмента, как вода в песок уходила.
Немец был немолодым, годящимся тогда деду в отцы. Лежал в шерстяных носках с вышитыми на резинках оленями, и, если бы не фонтанчик крови, можно было подумать, что он выбрал такой хитрый способ игры на аккордеоне — лежа на полу.
Дед никогда не брал трофеев, а тут ему так понравилась игрушка, так приманили всякие медальки и гербы во фронте, что он был вынужден потревожить мертвого, стаскивая с тяжелых рук музыку…
Потом, в расположении части, на аккордеоне попробовал сыграть гармошечник Зажин, но, подержав трофей с минуту, поставил диагноз — трофей порченный. Мол, столько крови в нем пересохло, что лишь красивая оболочка осталась. А самое главное — механические внутренности погибли безвозвратно…
Дед хотел было сжечь инструмент в костре, но что-то удержало его от сего поступка, да так и дотаскался он со своим единственным трофеем до конца войны. С аккордеоном и домой вернулся.
Бабка, сначала счастливая, что супруг остался живым и невредимым, впоследствии раздражалась, что он, непутевый, притащил за тридевять земель тяжесть такую бесполезную. Тем более внутри этой глупости хранилась кровь убитого дедом немца. Бабка же была мнительна и верила в потустороннее.
— Выбрось ты его! — доставала. — Уж лучше бы вазу какую привез, как Борька Семенов, богемскую…
Но дед почему-то и дома не хотел расставаться с бессмысленной вещью, отмахивался от бабки и хранил трофей под кроватью. Единственное, о чем жалел, так это о том, что не пошарил тогда у немца в доме, футляра для инструмента не взял. Лежал бы аккордеон в футляре…
А потом дед решил инструмент восстановить.
Разобрал его на тысяча двести тридцать деталей и каждой, по очередности снятия, присвоил порядковый номер.
Части аккордеона лежали по всему дому, доводя бабку до бешенства, а один раз, увидев окровавленные меха, она закричала истошно и пригрозила деду, что сожжет эту дрянь без следа.
— Сожжешь — прибью! — предупредил дед.
Мужик вообще-то он был смирный, и такое предупреждение произвело на бабку сильное впечатление. Более она об инструменте не заговаривала, а лишь искоса наблюдала, как дед приносил в дом специальную литературу, штудировал ее, какие-то схемы и чертежи изучал, лобзиком пользовался и вонючие химикаты в ванной разводил. Поместил в них меха и стал ждать, когда кровь отойдет. Но то ли химикаты были не те, то ли немец оказался таким въедливым, все было тщетно — кровь не растворялась…
А потом он сушил меха в специальной печи, у товарища Семина на лекарственном предприятии.
Полгода ушло на сборку аккордеона, а когда он закончил под Пасху работу и руки в холодной воде остудил, то так и не смог отважиться опробовать инструмент в действии… Примерял ремни, а до клавиш лишь дотрагивался нежно… Назавтра приобрел на барахолке матерчатый чехол и засунул вещь под кровать.
Лишь к зиме, когда получили две комнаты в коммуналке, под водочку на новоселье, да с сотоварищами по войне, он вдруг отважился. То ли в подпитии был изрядном, то ли еще что, но вдруг нырнул под кровать и явился оттуда с аккордеоном.
С отчаянием выдохнул и с силой растянул меха…
Аккордеон завыл многозвучно, да так отвратительно, что за стеной зашлись лаем собаки, а сотоварищи слегка протрезвели. А дед все раздвигал меха и сдвигал. Казалось, что он тронулся умом и наслаждается сей чудовищной какофонией.
Дед прекратил играть так же неожиданно, как и начал.
— Починил, — удовлетворенно сказал и выпил полстакана.
Несколько дней после новоселья немыслимыми аккордами дед доводил весь дом, пока жильцы не вызвали милицию, а та, в свою очередь, пригрозила бывшему десантнику психушкой.
Дед в больницу не желал, а потому запер аккордеон на антресолях.
На предложения бабки сдать ненужное в комиссионку смотрел зверем…
Колька Писарев, восьми лет от роду, взял оставленный дедом в спальне аккордеон, с трудом водрузил машину себе на грудь, выпрямился и так отчаянно вонзил в клавиши пальцы правой руки, что, казалось, трофейный перламутр не выдержит и проломится. Но не тут-то было. Вместо того чтобы затрещать или хотя бы завыть истошно, инструмент вдруг издал стройный звук, в котором содержалось и благородство, и некая надрывная нота.
Колька сделал паузу, закатил в поднебесье глаза, сделал короткий вздох, словно изготовился к прыжку, да как разогнался детскими пальчиками по клавиатуре, да такие созвучия стал трофей выдавать, что празднующим День Победы ветеранам на миг показалось, что это вдруг включилось радио.
Но музыка, которую играл Колька, была столь полифоничной, такие свежие басы аккомпанемента выдавала правая рука, что уже через мгновение мужики во главе с дедом находились в спальне и ошалело глядели на плюгавого пацана Кольку, которого даже за аккордеоном не было видно, но который укротил немецкий трофей и играл на нем сейчас так же виртуозно, как мог бы гармошечник Зажин.